петък, 10 март 2017 г.

Право страха / мой роман онлайн / часть вторая - Светящиеся люди





этот роман впервые  был опубликован на болгарском языке:

 Право на страх ( роман ...

Право на страх (роман ...

                                                                                             



В каком-то городе, в конце ХХ века, где-то на Балканах живет мужчина со своим маленьким сыном. Разве возможно, чтобы этот ребенок был способен своей мыслью убивать, спасать жизнь, даже вызывать дождь?



      Вот рассказ его отца.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

                                  Светящиеся люди


1.
    Мне знаком этот страх, он появляется каждый раз после выпивки. Тогда во мне возникает ощущение нечистой совести и вины, как и теперь. Во мне клубится какая-то планетарная вина. Так и хочется свернуться где-нибудь в темном углу, закрыть глаза и исчезнуть.
    Закуриваю. Наконец мне удается закурить, и я мельком озираюсь. В этот ранний час люди кажутся лучистыми, и мне становится не по себе. В эту минуту мне нужен кто-нибудь, кто сел бы рядом, я потягивал бы пивка и говорил бы, а он вбирал бы в себя чуточку моей судорожности. И чтоб этот кто-то обязательно был бы очень близким мне человеком. С чужими не получается.
    В конце ближайшей подворотни замечаю телефонный автомат.
    Можно Мариелу?
    – Нет ее.
    Голос на том конце определенно врет.
    Поищите, пожалуйста, она может где-нибудь в соседней комнате или в коридоре, – предлагаю миролюбиво.
    Сказано было, нет ее! – на этот раз голос звучит более убедительно. – Что ей передать? Кто звонит?
    Я сосредотачиваюсь на чем-то, что не во мне.
    Знаю, что сейчас Мариела сидит напротив своей сослуживицы и напряженно пытается расслышать некоторые из слов.
    – Почему вы молчите?
    Не могу решить, что надо ей передать.
    На том конце фыркают.
    Желания вспыхивают в темноте, и от чего-то, чего я не знаю, а может, знаю, неожиданно тухнут. По крайней мере так происходит со мной. Может, во мне нет того, от чего они могли бы вспыхнуть и не угасать, а может, этого нет не только во мне. Возможно, его него и в воздухе вокруг.
    – Ну, что, надумали?
    Желания похожи на людей. Живые могут радоваться, мучиться, держать тебя в напряженности, но всегда требуют более-менее считаться с ними. Мертвые желания не требуют ничего, не больше одного доброго слова.
    Ну, пускай будет жива-здорова! – говорю и, не дождавшись ответной реакции, вешаю трубку.
    Стою с минуту, затем выхожу из подворотни и иду вниз по улице. Теперь лучше! Хотя бы не приходится говорить, а на самом деле – врать другому и себе, что с сегодняшнего дня буду держать себя в руках, буду знать, где и что говорить, сколько пить и когда встать из-за стола и уйти. Что знаю, в чем смысл жизни или что хотя бы для меня она не имеет никакого смысла Теперь я просто посижу один и как только во мне выясниться мысль о том, что ничто в этом мире не имеет смысла, в том числе и жизнь, и в первую очередь она, пойму, что нахожусь в своем привычном равновесии.
    В пиццерии на углу заказываю разливного пива и после первых же глотков перед глазами начинает светлеть.
    Вокруг снуют люди, но они уже не кажутся такими лучистыми, и мне лучше.


2.
    Как только я захожу, Захари и Ангел поворачиваются ко мне.
    – Привет! – здороваюсь коротко.
    Ангел отвечает как-то невнятно.
    Во мне зарождается подозрение.
    Они что, звонили что ли? – бросаю наугад и, видимо, попадаю в "яблочко", так как Захари кидает быстрый взгляд в сторону Ангела.
    Звонили, – отзывается тот.
    Сажусь на стул и вытягиваю ноги.
    Интересно, сколько места потребуется, чтобы похоронить меня? – спрашиваю.
    Захари смотрит на меня с испугом. Он что, думает, что будет жить вечно?
    Достаю сигарету и пытаюсь совладеть дрожью рук. А те оба от нечего делать наблюдают за мной. Я пускаю облачко дыма, стараясь придать ему форму бублика, и начинаю хохотать.
    Это их окончательно поражает.
    Ладно, братцы! – говорю я. – С каждым бывает, не так ли?
    Захари принимается рассматривать свои ногти. Ангел более порядочен. Он смотрит на меня с соучастием.
    – Ничего не поделаешь, – признаюсь я. – Я немного выпил! И докатился до того! Не докатился бы до того, если бы не появился тот горбатый, чертов горбун! И как ты думаешь, что он прятал под рубашкой? – спрашиваю непосредственно Ангела.
    Он не знает, что ответить.
    Крылья! – говорю.
    Ангел прямо-таки ошарашен. Он достает из своего крохотного стола бутылку коньяка и бросается за рюмкой.
    – Вот именно! – говорю я. – Крылья! И знаете, зачем они ему?
    Захари косится на меня.
    Выпив несколько бутылок, летит в туалет писать!
    У Ангела отвисает челюсть.
    Что ж, у каждого своя судьба! – бросает он глубокомысленно, налив с не свойственной ему щедростью себе и Захари. – Главное, чтобы мы были живы-здоровы!
    Это его любимая фраза, я давно ее не слышал.
    Нам позвонила мадам Стефани, – Захари залпом выпивает содержание своей рюмки и старается не смотреть на меня.
    Я настораживаюсь.
    Мадам Стефани – сестра моей тещи, пятидесятилетняя толстуха с лицом без единой морщинки, и жидкими выбеленными волосами. До недавнего времени ее  голубые глаза трезво следили за зигзагами нашей с женой ненависти, и положа руку на сердце, я должен признаться, что она великолепно уравновешивала ситуацию. Она дружила с обоими враждующими сторонами и вливала в нас сил. Без нее давно были бы "побежденный" и "победитель".
    И на кой черт она звонила? – недоумеваю я.
    Ведь надо было кому-нибудь сообщить тебе об этом.
    – О чем надо было сообщить?
    О жене. О твоей бывшей жене! – уточняет он.
    Сигарета у меня потухает.
    Что о бывшей жене? – спрашиваю с подозрением.
    Ты сейчас откуда? – спрашивают в свою очередь Ангел.
    Из вытрезвителя, откуда! – отвечаю резко.
    Ну, тогда.... Хочешь сказать, что... – Ангел теряется. – Хочешь сказать, что ты ничего не знаешь, да?
    Я откидываюсь на спинку стула и беру обоих на прицел.
    – Что с вами? Что я должен знать?! – спрашиваю настороженно.
    Захари испуганно бросает взгляд в сторону Ангела.
    Мадам Стефани позвонила, – мямлит тот. – Твоя жена... Значит так, очень жаль! – Ангел смотрит испуганно.
    Жена что? – не могу понять.
    Попала в аварию и... Ну, что делать, такова жизнь!
    Теперь должна прозвучать его фраза: "Главное, чтобы мы были живы-здоровы", но он этого не говорит.
    Я сижу молча несколько мгновений, затем встряхиваю головой.
    Вы о Станини?
    На лице Ангела выступают пятна.
    Я поворачиваюсь к Захари. Он взирает на свои ногти. Я начинаю взирать вместе с ним и вдруг совершенно четко замечаю страх. Он подползает ко мне, и я быстро подбираю ноги.
    Каждый, почувствовав страх, норовит свернуться в клубок.
    Кто еще был в машине?! – спрашиваю севшим голосом.
    Она и ее подруга.
    Захари продолжает взирать на свои ногти.
    А Кирилл? – слышу свой голос.
    Ангел охвачен ужасом.
    – Нет, нет!. Ребенок не был с ними.

3.
    Пробежав по коридору детского сада, открываю дверь. Какая-то женщина перекрывает мне дорогу.
    Кирилл! – говорю.
    – Подождите...
    Я за Кириллом! – мой взгляд судорожно мечется среди детворы.
    Он сегодня не приходил.
    Кирилл!
    – Да! Утром никто из вас его не приводил.
    На улице мне удается поймать такси и я диктую адрес. По спине бегают мурашки. Смерть возбуждает. Особенно, если чувствуешь ее шаги где-то рядом.
    Расплачиваюсь с таксистом и бегом поднимаюсь по лестнице. Только открываю входную дверь, и из гостиной выглядывает мадам Стефани.
    Она с испугом смотрит и узнает меня.
    Где Кирилл? – спрашиваю.
    Она всхлипывает.
    – Здесь.
    Из гостиной доносится беспомощное скуление тещи, которое на миг утихает, а затем снова набирает силу.
    Не заходи к ней! – Стефани разводит руки в стороны.
    – Нет, не буду! – говорю и захожу на кухню.
    Она сжимает мне руку. Прежде, после какой-нибудь из семейных битв, когда я чувствовал, что меня покидают силы, она также сжимала мне руку: мол, держись! И я держался.
    – Как это произошло? – спрашиваю.
    Она бессмысленно качает головой.
    – Как это произошло? – переспрашиваю.
    Ее подруга пришла  вчера вечером и они пошли куда-то вдвоем.
    Я знаю эту подругу?
    Учительница Кирилла.
    Лина?
    Стефани всхлипывает.
    – А дальше что?
    Лина была за рулем. Машина врезалась в поручни Дырвенишкого моста, упала и сгорела. Если бы за рулем была Станини, этого, может и не случилось бы.
    Мы умолкаем. Я пытаюсь собраться с мыслями.
    Я пришел за Кириллом, – говорю наконец.
    Имя сына заставляет ее вздрогнуть.
    – Не знаю! – испуганно говорит она.
    Он – мой сын.
    Да – соглашается она неуверенно.. – Впрочем, ты прав!
    – Где он?
    Спит! – роняет она, не скрывая злости. – Он не только умственно отсталый, но и безо всяких чувств. Будто вокруг ничего не происходит!
    Пройдя коридор, открываю дверь.
    Постель пуста. Выхожу на балкон.
    Кирилл стоит, подперев подбородок на поручни, и смотрит неведомо куда. В углу чернеет какая-та кучка, а стена вся в копоти, будто горел огонь.
    Вы что, пытались поджечь дом? – спрашиваю у Стефани.
    Это все – твой сын.
    Пинаю кучу и подхожу к Кириллу.
    – Привет!
    Он поворачивается и смотрит на меня.
    Присматриваюсь к его лицу, чтобы заметить что-нибудь из ужаса, витающего в этом доме. Но оно спокойно. Может, это и к лучшему – что он лишен эмоций.
    – Я хочу, чтобы ты пошел со мной и остался у меня. Навсегда! – говорю очень тихо.
    Он берет меня за руку.
    Будто только этого и ждал.

5.
    Кирилл доедает суп. По его виду не могу угадать, нравится ли ему или он просто заполняет время тем движением, которое знает, что от него требуется.
    Скушав последнюю ложку, он останавливается и поднимает глаза, чтобы получить похвалу.
    Молодец! Ты молодчина, – говорю.
    После реплики он уходит мыслями куда-то, держа ложку вверх, а по его руке стекает ручеек.
    Беру ложку и кладу ее обратно в тарелку. И когда я уже поднимаюсь, чтобы убрать со стола, он вдруг берет тарелку, соскальзывает со стула и плетется к мойке. Кладет ее осторожно тука и открывает кран горячей воды. Берет губку и начинает мыть.
    Я присаживаюсь обратно. Теперь он похож на зверька, не освоившего в совершенстве движения, которые требует от него дрессировщик. Мне становится грустно. В детстве дедушка не раз водил меня в цирк, но как я ни заставлял себя, мне не становилось так весело, чтобы обрадовать его. Мне больше нравилось чертово колесо, и хотя дед ничего не говорил, я знал, что он разочаровывался во мне.
    Лицо Кирилла искажено от напряжения. Видимо, сочтя, что тарелка вымыта, он ставит ее на столешницу и собирается взять мою.
    – Погоди! – говорю я.
    Веду его к мойке, мою руки и вытираю их.
    Сядь.
    Он садится.
    Спасибо тебе за желание помочь мне, – говорю. – Мы с тобой будем жить вместе, и я, наверное, буду нуждаться в твоей помощи. Но мне кажется, что тебе лучше убирать со стола или стирать пыль с мебели. Всем остальным пока-что буду заниматься я. Ну, как?
    Я воспринимаю его молчание, как знак согласия.
    – Ладно, давай! Пока я помою, ты собирайся, затем пойдем поищем детский сад.
    – Не хочу.
    Я понимаю тебя, малыш! Но так надо!
    Я хочу с тобой.
    Смотрю на него и мне становится жалко его.
    Я тоже хочу быть с тобой целыми днями, – говорю. – Но я должен ходить на рабту. Давай, знаешь что сделаем: я буду работать днем, а после работы будут приходить забирать тебя, и тогда мы будем вместе до вечера, вечером и ночью. Поверь мне, это совсем не мало. Это даже очень много!
    Он смотрит себе под ноги.
    Присаживаюсь на корточки рядом и поднимаю его подбородок.
    Кирилл! В жизни не бывает только хорошее или только плохое, и я хочу, чтобы ты знал это уже сейчас. Поэтому и мне, и тебе придется смиряться с этими семью или восемью часами, в течение которых мы не будем вместе, а затем рассказывать друг другу, что произошло днем.
    Он смотрит на меня. Мне кажется, что очень внимательно следит за движением моих губ.
    – Я хочу, чтобы ты меня понял! – говорю медленнее. – Мы будем жить вместе и должны будем помогать друг другу. Я – тебе, а ты – мне! Ты мне очень поможешь, если будешь ходить днем в садик. Мне тоже не очень нравится каждый день ходить на работу, но я это делаю потому, что есть вещи, которые, может, и не доставляют удовольствия и радости, но их надо делать. Ты меня понимаешь?
    Да, – отвечает он к моему удивлению.
    На улице он семенит рядом со мной.
    Кто тебя заставлял дома мыть посуду? – интересуюсь я.
    Бабушка.
    Солнце светит прямо нам в глаза.
    Но только мою.
    Только твою что? – спрашиваю рассеянно.
    – Только мою тарелку.
    У меня в желудке тяжелеет.
    Ну, дает!
    Он продолжает семенить.
    Видишь вон то здание? – говорю я. – Детский в двух шагах от нашего дома. Давай, посмотрим, понравится ли нам?
    Его пальчики сжимают мою руку.
    Отвечаю ему тем же.

6.
    Мы сидим в коридоре и ждем. Я рассматриваю рисунки на стене, а Кирилл сложи руки на коленках и не замечает страшных мишек, зайцев и лис.
    Немного погодя подходит директриса вместе с учительницей. После нашего разговора по телефону она уже немного пришла в себя, но учительница испугана. Для нее мы просто несчастье в виде отца с сыном. Взглянув на нее, прихожу к выводу, что она очень молода и не злая. Злые люди источают особый запах, который делает меня тревожным и раздражительным.
    – Здравствуйте! – здороваюсь я.
    Дергаю Кирилла за руку, чтобы он встал. Он еле поднимается и смотрит на дверь. Его поведение в эту минуту можно счесть за стресс. По меньшей мере я долго буду утверждать, что это именно так.
    – Скажи "здравствуйте"! – говорю я.
    Он молчит.
    Меня зовут Елица, а тебя? – спрашивает учительница.
    Кирилл, – отвечаю за него.
    Она протягивает руку, а он шарахается.
    Стесняется, – говорю я с бспокойством.
    Кирилл! – Учительница приседает рядом с ним и ее ее лицо оказывается напротив его лица.. – Сейчас я покажу тебе комнату, игрушки, познакомлю с другими ребятами из группы. А если не хочешь играть с ними, посидишь со мной, и мы с тобой поговорим. Да? Пойдем, малыш! – Она берет его за руку и встает.
    Кирилл послушно идет с ней. Делает несколько шагов и оглядывается. И я вижу, что он умоляет. Ничего не говоря, не меняя выражение лица. Я никогда прежде не видел подобной мольбы. 
    Извините! Мне кажется, что сегодня все же нам будет лучше остаться вдвоем, – говорю резко.
    Мы можем чем нибудь помочь? – спрашивает директриса.
    – Нет, спасибо! Мы придем завтра утром. Давай, скажи "до свидания"! – напоминаю я.
    Он прощается невнятно.
    На улице чувствую, что теперь ему легче.
    – Вот, видишь? – улыбаюсь я. – Было не так страшно, правда? Причем, если честно, учительница у тебя красивая, и думаю, ты ей понравишься.
    Я останавливаюсь и смотрю на него.
    Дай-ка поглядеть, что она в тебе такого нашла? Ну, конечно! – говорю. – Ты красивый! Все, как надо!

7.
    Я с детства люблю размышлять. Если у тебя много времени, и ты один, это доставляет удовольствие, да и можешь скоротать время. Теперь я думаю о том, что если Бог создал людей по своему образу и подобию, то и родители в конечном итоге делают то же самое со своими детьми, а результат – такой же, как и у Бога – ничего общего! Я должен научить сына всему, чего я знаю, или хотя бы должен подсказать ему. Но дело в том, что я знаю слишком мало, а немногочисленные выводы, которые сделал, в иное время, вряд ли будут иметь тот же смысл. В какой-то момент они могут оказаться ненужными, и я бы не удивился, если окажутся даже вредными. Конечно, в любом случае я должен внушить ему некоторые простые и извечные истины. Хотя каждый затем сам до них додумывается или не додумывается – в зависимости от того, воспринимает или не воспринимает их. Так, я никогда не смог воспринять своим ощущениями, что Земля круглая. Все время мне кажется, что это нелепо. Даже сейчас, когда смотрю из трамвая на толпы людей на улицах, не могу себе представить, что Земля круглая. Конечно, если заставить себя, смогу представить, но тогда никак не пойму, где именно нахожусь я сам.
    Вопрос масштабов! Так говорил мой отец и был прав. Масштабы, однако, касаются не только соотношений между предметами, но и в первую очередь – между переживаниями и ощущениями. Плохо лишь то, что я – человек неверного масштаба. Порой какая-нибудь мелочь может настолько завладеть мной, что я могу не заметить нечто, способное поджечь этот мир, а порой реагирую прямо противоположно. Вообще – бреду без системы, и чем дольше живу, тем больше на меня находит тоска, и я раздражаюсь. Прежде я думал, что жизнь – з а в т р а, по меньшей мере все так говорили, а теперь начинаю думать, что она была в ч е р а, и понимаю, что меня обманывали.
    Если бы я был верующим, все было бы по-другому. Тогда я измерял бы каждый свой поступок и ощущение теми извечными мерами, что сформулированы в Десяти божьих заповедях, и жил бы просто  сегодня. И позавчера, когда Мариелы "не было", не сидел бы, тупо уставившись в пустоту. Если бы я был верующим, мне было бы с кем поговорить. Верующие верят, что Бог их слышит, или хотя бы надеются, что это так.
    Но когда человек не настроен на то, чтобы быть верующим, он запросто может сменить веру на Цель. Ему она сослужит так же, как вера – верующему. Во многих случаях даже лучше. Ведь когда у человека есть Цель, и он не верующий, он не слишком-то станет придираться к тому, что нарушил некоторые из Божьих заповедей. И если окажется, что в какой-то момент этот человек – напасть для окружающих, то для себя он будет живым.
    Я, однако, никогда не был живым, хотя всегда был эмоциональным. Просто у меня никогда не было Цели. Но на днях, бегая по магазинам, убирая квартиру, примеряя майки и штанишки, я стал понимать, что моя жизнь начинает обретать направленность.
    У меня снова нет Цели. Но когда я смотрю на сына – такого стеснительного и напуганного, чувствую, что у меня возникает одно желание.
    Если бы Кирилл был нормальным ребенком, у меня было бы не одно, а много желаний, и в любом случае была бы Цель – чтобы он намного опередил меня и поискал бы смысл жизни, хотя сам я совершенно убежден, что такого смысла вообще нет, но все же... почем знать? Теперь, однако, у меня одно-единственное желание – нам выжить.
    Слышу поблизости голос, кажущийся знакомым. Оглядываюсь, но на тропинке нет никого. Вернув мгновение, понимаю, что а разговаривал сам с собой.
    Мы выживем! – говорю и тут же осознаю, какое же это на самом деле отсутствие всякого масштаба выходить навстречу этой жизни с таким ничтожным желанием.
    Мой взгляд скользит над детворой, рассыпавшейся по площадке, и останавливается на Кирилле, севшем на корточки и сыплющим песок сквозь пальцы. Расстояние между нами большое, и он меня не замечает.
    Наконец, засунув руки в карманы халата, подходит учительница.
    Здоровается и садится рядом со мной.
    Я достаю сигарету и закуриваю.
    Хочу поговорить с вами и попросить вас об одной вещи, – говорю.
    Она кивает в знак того, что слушает меня.
    Ее лицо  имеет форму сердца, а кудрявые, волосы, спускающиеся почти до плеч, обрамляют его, как ореол.
    Кирилл... как бы вам сказать... немножко особый! – начинаю я. – И мне кажется, что теперь совсем замкнулся. Он чаще всего молчит и не реагирует, но я знаю, что все понимает, полон мыслей, ощущений и оценок, и когда нибудь, не знаю чем нас удивит.
    С площадки доносится галдеж.
    Есть дети жизнерадостные и дружелюбные, – говорю и смотрю туда. – Он не из их числа. Легко может вывести тебя из равновесия, и не действиями, а наоборот – бездействием и своим молчанием. Лично я считаю, что таким образом он защищает себя от мира, хотя я не совсем убежден, что это самый удачный способ обороны, – обращаюсь я к ней. – Мне хотелось бы попросить вас быть с ним поласковей!
    После моих слов она продолжает смотреть на меня, будто на моем лице может появиться что-то, чего я не сказал.
     Эти дни я за ним наблюдала, – начинает она, и из ее губ слова выходят какими-то закругленными. – Не думаю, что беда его изменила!
    Я внимательно слежу за направлением ее мысли.
    Он просто иной. Гораздо иной! – чуть подчеркивает она.
    Я удивлен. В ее глазах есть крапинки, которые отражают солнце, и я присматриваюсь к ним, так как они меня смущают.
    – Я хочу вас успокоить. Он меня не раздражает! Когда я смотрю на него, иногда у меня начинает кружиться голова, но он меня не раздражает, – она отворачивается и умолкает. – Господи, как мне хочется вырваться, – говорит тихо кому-то, кого я не вижу. – Кажется, он хочет того же, но все еще не знает об этом.
    Она поворачивается ко мне и будто удивляется моему присутствию.
    Я хочу вырваться из трясины, – как-то напевно произносит она. – Хочу сойти с полосы.
    Я молчу смущенно.
     Имею ввиду полосу жизни, – уточняет она и в уголках ее губ на миг мелькает и быстро исчезает улыбка, которую я не успеваю разглядеть.
    Взгляд ее, однако, становится серьезным, и она внимательно изучает меня.
    Прямо не знаю, что сказать. Время между нами растягивается, и я вижу ее будто издали и в то же время пугающе близко.
     А мне он нравится! – слышу ее слова.
    Тряхнув головой, она встает.
     Кири-и-ил!
    Он оборачивается на ее голос и замечает нас.
     Ну, мы пойдем, – говорю все еще в смятении. – Что скажешь? – спрашиваю запыхавшегося сына.
     До свидания.
    На какое-то мгновение, посмотрев снова на нее, я чувствую в желудке тяжесть, возникающую только тогда, когда утрачена всякая надежда.
    По дороге домой  ее лицо стоит в моем сознании, и я внимательно его изучаю. В нем есть что-то, что порождает во мне тревогу.
     Твоя учительница большая хвастунья! – говорю я.
    Он не отвечает.
     По правде говоря, я не нахожу, что она красавица. У нее тонкие губы, глаза –  кажется, карие, ничего особенного, только волосы  красивые, если, конечно натурально кудрявые.
    Кирилл не шелохнется.
     Смотри себе под ноги! – одергиваю я его.
    В нескольких шагах от дома он вдруг встает.
    – В чем дело? – спрашиваю.
    Одна из девочек, играющих поблизости, торопится к нам. Я часто видел ее вместе с родителями и каждый раз после молчаливого приветствия, отворачивался. У нее уродливая фигура, и она идет сильно раскачивающейся походкой.
    Махая руками, чтобы сохранить равновесие, девочка подходит и останавливается напротив нас.
    – Привет! – щебечет она и смотрит на Кирилла мерцающим взглядом.
    Ее волосы подобны утиному пуху, а глаза будто желтые.
    – Вы знакомы? – спрашиваю обоих.
     Да, – отвечает девочка и смотрит на меня лучистыми глазами. – Мы с Кириллом в одной группе!
     Да?! И как тебя зовут?
     Пиф! Почему бы вам не разрешить Кириллу остаться поиграть на дворе?
     Не знаю, захочет ли он.
     Захочет! – отвечает за сына Пиф и обращается к нему. – Хочешь, правда?
    – Да.
    – Ну хорошо тогда! – соглашаюсь я с удивлением. – Оставлю тебя, а сам поднимусь приготовить что-нибудь на ужин.
    Пока я убираюсь на кухне, время от времени поглядываю в окно.
    Оба присели на корточки у дерева и ковыряют землю палочками. Не думаю, что чувствуют себя несчастней остальных детей, которые бегают тука-сюда и кричат по всему двору. Но глядя на них, как они сидят в сторонке, я чувствую к ним жалость. Они не из тех, кто когда-нибудь ступят на полосу жизни. Они вряд ли доберутся даже до мест на трибуне.

8.
    Захари лишь на миг взглядывает на меня и продолжает печатать на машинке одним пальцем, после каждого удара на клавишу заглядывая, та ли буква вышла?
    Ставлю пакет на стол и сажусь. Он наконец снимает лист и очень внимательно прочитывает написанное.
    – Ну, вот! – говорит он. – На сегодня настрочил, сколько положено, – после чего потягивается.
     Не могу достать хлопчатобумажную майку с коротким рукавом для Кирилла, – сообщаю я.
    Захари потирает пальцем свой длинноватый нос и достает из-под стола пластиковый пакет.
     Жена просила передать тебе кое-какую одежку.
     Теперь, когда разрешат врачам частную практику, и твоя жена откроет клинику, ты сможешь отказаться от своего оклада в радио-клубе, – говорю я и забираю пакет.
    Захари пробует на вкус такую возможность и чмокает скептически.
     Там внутри есть еще куртка на пуховой подкладке! Мой сын надевал ее только раз.
     И зачем она моему сыну? – спрашиваю.
     Будет носить ее зимой, – мудро замечает Захари. – Может, сходите покататься на лыжах
    Такому не бывать никогда. У меня врожденное отвращение к скользкому. Утверждают, будто в этом спорте ощущения ближе всего к ощущению полета, но я не очень-то в это верю. Бывало, снилось, что я летаю, но зато никогда не снилось, чтобы я катался на лыжах. Только однажды жена Захари уговорила нас съездить в Боровец. Сирма за весь день ни разу не сняла лыжи, а мы с Захари не вышли из кабака. Мы заняли два удобных местечка у окна и оттуда наблюдали за миром. Оказалось очень приятно пить и смотреть, как люди "летают". Но даже тогда я не испытывал желания поменяться с ними местами.
    Захари достает откуда-то зеркальце, начинает заглядывать в него и приглаживать волосы.
     Я неплохо постригся? Кажется, укоротили чуть побольше, и теперь уши торчат.
    Сейчас он недоумевает, что же в нем так нравится женщинам? Но это он передо мной так кривляется, и я ему не верю.
    – И куда ты так нарядился? – спрашиваю.
     На свидание.
    Я убираю пакеты и встаю из-за стола.
     Ну, я пошел, скажи Сирме, что я  ее благодарю. На сегодня пока!
     А! – говорит Захари, когда я уже взялся за ручку двери. – Мариела звонила!
    Я останавливаюсь.
    И?!
     Оказывается, она не знала. Там, про твою жену!
    – Но уже знает? – интересуюсь я.
     Ну, да! Я ей , сказал, конечно! – обиженно отвечает он.
    Отмахнувшись, оставляю его заглядывать в зеркальце.
    На углу покупаю газет и жду трамвая, просматривая заголовки. Где-то в памяти мелькает образ Мариелы. Время пять часов, и движение на улице становится оживленным. Я рассеяно смотрю на лица незнакомых и вдруг начинаю понимать, что завишу только от себя, что могу надеяться только на себя, и от этой мысли будто просыпаюсь. Даже шум и цвета вокруг становятся яснее и четче.
    Это – потому, что я из числа одиноких.
    Одинокие – люди особые. Они чувствуют себя наиболее уверенно, когда действительно одиноки. Одиночество начинается тогда, когда ты замечаешь, что не подходишь остальным, оно пугает до тех пор, пока не осознаешь, что у него есть большое преимущество – тебя некому предать, и кончается тогда, когда поймешь, что несешь ответственность за кого-то.
    Некоторые думают, что только слова обладают волшебной силой одолевать одиночество. На самом деле они – как дуновение на свежую рану, не больше. Если какой-нибудь старик обретает собаку, это не для того, чтобы рассказывать ей о своей подагре, а только потому, что лишь потребность заботиться о ком-то одолевает одиночество.
    Одиночество – это эгоизм.
    Прежде я всегда был в числе одиноких. Но теперь я знаю, что дома меня ждет глупенькое и беззащитное существо, нуждающееся во мне, четко сознаю, что без меня оно не сможет поесть, не сможет заснуть, что без меня ему просто не выжить. А это ощущение прогоняет одиночество.
    Моя мысль мечется среди каких-то спутанных и быстро меняющихся образов – в общем-то весьма бедных, так как преобладают вещицы, рецепты обедов и завтраков, книжки, программы детских театров и праздников, и где-то среди них вижу, как мелькает то желание: Лишь бы нам выжить.


9.
    Как только учительница меня замечает, ее лицо удлиняется, и я понимаю, что ее страх связан со мной.
    – Где Кирилл? – спрашиваю настороженно.
    – Прошу вас, не пугайтесь! Сегодня у нас было происшествие, но с ним все в порядке.
    – Где он?!
    Наконец я замечаю его в углу, он сидит лицом к окну. Быстро прохожу через помещение и останавливаюсь напротив него. От его вида мой желудок свертывается комом.
    Его правый глаз почти закрыт, кожа вокруг синяя, а на лбу – большой пластырь.
    – Господи! На что ты похож! – ужасаюсь я..
    Приседаю и осматриваю его близко.
    Пиф возникает рядом со мной.
    – Пеци ударил его! – указывает она на мальчика, который в эту минуту несется, как угорелый по комнате и орет. – Кирилл ничего не делал, а Пеци – бах!
    – Прямо так вдруг? – спрашиваю.
    – Так, вдруг. Пеци сказал, что он террорист и хочет убивать!
    Смотрю на "террориста", который на такой скорости бежит к стене, что от испуга я прикрываю глаза.
    – И в больнице ему сделали один шов, – уведомляет меня Пиф.
    – Ты можешь ходить? – спрашиваю сына.
    – Да.
    – Вы имеете право пожаловаться, – говорит Елица.
    Я качаю головой.
    – Вы ни в чем не виноваты. Глядя на того зверька, – глазами указываю на мальчика, – не думаю, что и мне удалось бы приглядеть за сыном. Вы, однако, уверена, что нет никаких осложнений?
    – Осложнений нет.
    – Ну, ладно. Пошли, Кирилл!
    – Ты молодец! – говорит она и улыбается ему. – Я на твоем месте ревела бы до упаду.
    Он смотрит на нее смущенно и верит ей. Меня, однако, она не может провести. Особенно ее подбородок.
    – Честное слово, я восхищаюсь тобой! – и она гладит его по другой щеке.
    Он не отстраняется. Мне даже кажется, что на какую-то долю секунды это он потянулся к ней и только затем она протянула к нему руку.
    На улице Кирилл семенит торопливо, а я пытаюсь совладеть находящим на меня бешенством. Я всегда реагировал с запозданием. Может, потому, что обладаю воображением. Оно перемножает все в геометрической прогрессии. Плохо иметь воображение!
    Некоторые из прохожих оглядываются на нас.
    – Тебе очень больно?
    – Не знаю!
    – Как не знаешь? – злюсь я. – Кто должен знать?
    – Врачи.
    Природа не лишена логики. Там, где она поскупилась на ощущения, не может оказаться щедрой и на ум.
    – Вдруг стало белым, а затем круглым – слышу его слова.
    – Это когда?
    – Когда он меня ударил.
    – Может, ты ему что-то сказал или сделал?
     Нет.
    Я вздыхаю.
    – Пойдем купим лимонов и других фруктов. То есть, нет! Пойдем домой, я уложу тебя в постель и сбегаю в магазин.
    – Куда хоронят воробышек?
    Взглядываю на него. Ссадина делает его лицо некрасивым и незнакомым.
    – Почему ты спрашиваешь?
    – Ведь они тоже когда-нибудь умирают?
    – Да, – говорю. – Умирают. Но их никто не хоронит. Только люди это делают. Когда кто-нибудь умрет, его хоронят. Птичек не хоронят.
    Он молчит и смотрит себе под ноги. Думает ли он сейчас и почему задает такой вопрос? Что за мотор им двигает, из каких глубин и какие представления вызывает в его маленьком неразвитом мозгу?
    – Вы в садике это обсуждали? – спрашиваю осторожно и дергаю его за руку, чтобы напомнить ему, что вопрос касается его.
    Кирилл отворачивается.
    – И почему, к черту, тот мальчик ударил тебя?
    – Не знаю!
    – Чего не знаешь?
    Я чувствую, что говорю не тем тоном, поэтому останавливаюсь.
    Кирилл, послушай! – говорю я. – Если тот мальчик ударил тебя сильнее, ты мог бы получить сотрясение мозга. А если удар пришелся бы только на три сантиметра ниже, он вышиб бы тебе глаз. Понимаешь, что я имею ввиду? Что ты должен уметь  с а м  за себя постоять! Не должен этого допускать. Ни в коем случае! Слышишь?!
    Не буду, – соглашается он вялым голосом.
    Хоть говори, хоть нет. Люди будут его ударять, пинать и вытеснять, о он не только не сможет ничего поделать, но не будет знать, и почему они так ведут себя с ним.
    Мне становится чертовски не по себе.
    – Пошли, давай!

10.
    Брожу по частотам и слушаю. Реплики и слова летают по эфиру подобно разноцветным конфетти. Сейчас я чувствую себя так, как чувствовал бы себя кто-нибудь с улицы, случайно оказавшийся на празднике, где никто его не знает. Иду и прислушиваюсь к чужим разговорам, но не надолго, так как я человек воспитанный. В какой-то момент, однако, где-то в толпе мелькает знакомый образ, и я оглядываюсь на него.
    Это Берхард!
    Он живет в Австралии. Уже несколько лет его ноги частично парализованы, и он пережил два инфаркта, а третий, наверное, окажется последним. Он это знает, но все равно очень жизнерадостный. Содержит небольшую ферму, о которой заботится его жена и двое работников, у него есть дочь, которая учится в Оксфордском университете и которую он боготворит. Это все, что я знаю о нем.
    Моя рука протягивается к ключу передатчика и отправляет мой код. Он меня замечает.
    Здравствуй, Берхард!
    Хэлоу, Никола! Ты давно не выходил в эфир. Я все думал, как там твои дела?
    Я в последнее время был очень занят. Мой сын уже живет у меня, и моя жизнь изменилась.
    Значит, ты счастлив, это прекрасно, я рад за тебя!
    А у тебя как? Как там жена, дочка?
    Симона готовит дипломную работу. Будет проектировать солнечные дома. Тут у нас много солнца. Жена очень гордится ею. Мы ждем ее на днях, и я принимаю участие в подготовке, насколько могу.
    Как у тебя с ногами?
    В последнее время передвигаюсь только на коляске, а сердце пошаливает, но я справляюсь. Главное, чтобы мы были живы! Трудно засыпаю, жена – тоже. Вот, и теперь сидит на веранде, хотя уже поздно. Мы в возбуждении по поводу приезда Симоны. Тут ночи красивые, много звезд в небе. Ты когда-нибудь не приедешь, посмотреть на Южный крест?
    Вряд ли. Ты какую веру исповедуешь?
    Я – католик. И я, и жена – католики.
    А по-вашему, в чем выражается счастье?
    Передавай медленней.
    В чем по-вашему выражается счастье?
    Ты меня удивляешь, это сложный вопрос. Но, возможно, что ответ совсем простой. Кстати, знаешь, у каждого – свое представление о счастье. Про себя я знаю, что я счастлив, хотя бы чувствую себя счастливым. Мне кажется, что у счастья столько нюансов, сколько людей в этом мире. Потому, что, согласись, счастье все-таки вещь очень личная. Но зачем ты спрашиваешь? Ты не собираешься жениться?
    Нет. У меня хлопоты с сыном. Он пишет и рисует левой рукой и очень не адекватен для этой жизни.
    Ну, и прекрасно! Тот итальянец, Леонардо, он тоже работал левой рукой.
    Между моим сыном и Леонардо разница – как расстояние между мной и тобой.
    Значит, разница не слишком большая, все-таки речь идет о земных расстояниях. Тебе хоть это хорошо известно.
    Но между людьми расстояния могут быть не земными, а прямо-таки космическими. Мы все очень разные. Ты сам говорил, что даже наши представления о счастье разные, на самом деле, в этом мы в первую очередь отличаемся друг от друга. Эта планета несет на себе семь миллиардов представлений о счастье. А ты все-таки уверен, что Земля круглая?
    Врач приехал сделать мне укол, к сожалению, придется прервать разговор, я не расслышал последнего вопроса.
    Неважно, желаю тебе крепкого здоровья, привет дочери!
    Спасибо. Скоро выйду в эфир.

    Берхард "машет" мне рукой и уходит с праздника. Мне тоже лучше уходить.
    Снимаю наушники. Прикрываю глаза и представляю себе дом: на веранде в кресле из тростника сидит женщина, семейный врач делает укол ее парализованному мужу, чтобы его сердце смогло выдержать до приезда дочери, в небе мерцает Южный крест, а ночь тепла. Немного погодя доктор уедет, и оба останутся одни.
    Встаю и наливаю себе джина, а пока выпиваю его, в голове мелькает мысль, но как-бы вроде ощущения, что я ничего не жду, что тот дом очень далеко отсюда, и мне кажется непостижимым то, что все-же он находится на Земле.

11.
    Завидев меня, Кирилл начинает торопиться. По его виду пытаюсь угадать, как прошел день. Кожа около глаза стала фиолетовой, но отек спал, и теперь лицо не кажется таким некрасивым, как прежде.
    Пиф опережает его и берет меня за руку.
    – Я хочу, чтобы ты меня забрал домой!
    – Тебя заберут мама или папа.
    – Нет, ты меня заберешь, и мы с Кириллом останемся играть у дома.
    – Нельзя, Пиф! – говорю строго. – Вот, учительница тоже подтвердит. За тобой зайдут твои родители.
    – Сегодня Кирилл опять рисовал лучше всех, – говорит Елица и треплет его волосы.
    Он смотрит на нее, но я чувствую, что его задерживает что-то иное.
    – Он обещал мне, что мы пойдем домой вместе! – гневно выкрикивает Пиф.
    Я приподнимаю брови удивленно.
    – Ты такое обещал? – спрашиваю.
    – Да.
    Я задумываюсь на несколько мгновений и взглядываю на Елицу.
    – Ну, что ж, ничего не поделаешь! Заберу обоих. Если не повстречаем  ее родителей, скажите им, что мы будем ждать их в кондитерской напротив дома.
    Я долго смотрю на Кирилла и Пиф. Они замерли, будто боятся каким-нибудь движением не заставить меня изменить свое решение.
    - Да и мне на заметку, – говорю я. – И должен объяснить сыну, что нельзя давать необдуманные обещания, а тем более красавицам, – мой голос строг в подходящей мере.
    На улице держу сына за руку, а Пиф семенит с другой его стороны.
    Слушай, Пиф! – обращаюсь к ней. – Ты не можешь требовать от друга, как Кирилл, обещаний, которые трудно выполнить и не зависят от него. Не положено другим забирать тебя из садика. На этот раз будем считать это в порядке исключений, так как он тебе обещал, но в следующий раз, даже если он тебе обещает, Елица тебя не отпустит, да и я не заберу. И тогда что получится? Что Кирилл не сдерживает своих обещаний! Не можешь ставить его в такое противное положение. Ты меня понимаешь?
    – Да.
    – Пообещай, что больше не будешь заставлять его давать такие обещания!
    – Он умер! – говорит Пиф и поднимает на меня свою светловолосую головку.
    Интонация произнесенного входит в такой диссонанс со смыслом, что я недоумеваю, правильно все расслышал.
    – Что ты сказала?!
    – Пеци! Что ударил Кирилла. Он умер! Больше не будет драться с ним. – Пиф смотрит на меня своими лучистыми глазами. – Да? – вопрос отправлен моему сыну. – Тебе все еще больно? – спрашивает она и указывает на глаз.
    – Нет, – отвечает Кирилл и для большей убедительности качает головой.
    Пиф довольна ответом и щурится на заходящее между домами солнце, а я будто начинаю идти на цыпочках. Иду и не смею задать никакой вопрос этим двум существам рядом, которые, видимо, населяют иной мир, и если сейчас мы идем рука об руку, то это только с тем, чтобы скрыть от окружающих тот факт, что на самом деле мы незнакомы.
    В кондитерской после долгих раздумий выбираем два пирожных, затем находим столик на улице, откуда виден подъезд дома.
    Пиф ест с аппетитом, но по виду Кирилла можно судить, что пример не является очень заразительной штукой.
    Березки у дома похожи на икебану, и я зажмуриваюсь. Их листья трепещут мелко-мелко. Когда-нибудь все это снова будет существовать: и деревья, и люди, и воздух, не будет только меня. Я замираю. Эта мысль кажется мне абсурдной и непостижимой. Когда умер мой отец, мне уже объясняли, что после смерти нет ничего, но я думал, что хотя бы Земля перестанет вертеться, если не иное. Она не перестала. Не перестанет и из-за моей смерти.
    И все же я не могу воспринять своими ощущениями как имеющее смысл утверждение, будто смерть – это конец, и затем больше нет ничего. Это утверждение кажется мне настолько нелогичным, насколько нелогично утверждение, что Вселенная бесконечна, но ограничена. Если она действительно ограничена, то за ее ограниченностью все равно должно иметься что-то. Разве оно не Вселенная? И если в основе мира лежит симметрия и каждая подчиняется другой, более высшей, это должно означать, что "конец" одной симметрии "является началом другой", так, по-моему. Но сколько бы я ни думал, я знаю, что пока я жив, я не получу удовлетворительного ответа на этот вопрос, так как после каждого "конца" будут спрашивать: "А дальше что?" Мне кажется, что когда-то очень давно, кто-то, чья мысль была удивительно ленивой, вдруг решил остановить этот вечный вопрос: "А дальше что?", сказав: "А дальше нет ничего!" Таким образом, наконец-то не надо никаких объяснений. И те, кто не любят задавать себе вопросы, поверили, а затем из чисто гуманных соображений (и не всегда гуманными средствами) попытались убедить в том же и остальных. Поскольку вечно задавать вопросы никого не сделало счастливым!
    – А вот и мама! – указывает на тропинку Пиф. – Ее зовут Маргаритой. Папа хотел, чтобы и меня назвали также, но она назвала меня именем бабушки.
    – Ее Пиф зовут? – интересуюсь я.
    – Да, – отвечает Пиф. – Паулина!
    Вблизи замечаю, что у ее матери вид строгий и напряженный, как
у учителей. При том это имя ей не подходит. Есть люди, чьи имена будто для них сделаны, а других подозреваешь в том, что они свое имя украли или заняли у кого-то.
    – Прошу меня извинить! – говорю я. – Пиф очень настаивала, да и Кирилл пообещал ей, что они пойдут домой вместе. Единственное, что мы могли были сделать в данном случае, было есть пирожные и ждать вас.
    – Пиф! – говорит она. – Нельзя требовать от людей все, что тебе вздумается.
    – Почему? – спрашивает Пиф.
    Маргарита взглядывает на меня.
     Мне не хотелось бы, чтобы вы потакали ее капризам .
    – Мы уже договорились. Этого не повторится. Правда, Пиф?
    Пиф неохотно соглашается.
    – Заходите к нам, конечно, если у вас нет других планов, – говорит Маргарита.
    – Нету! – быстро отвечает Пиф.
    На этот раз направленный на нее взгляд – по привычке и немного отрешенный.
    – У нас есть другие планы? – спрашиваю Кирилла.
    – Нет, – качает он головой.
    – Я с похорон, – говорит Маргарита, пока мы идем к дому. – Вчера сын моей коллеги играл недалеко от станции распределения электричества, а там был оголенный провод. Его прямо превратило в уголь, – взглядывает она на меня. – Этот ребенок был из группы Пиф и Кирилла, может, слышали?
    Значит, того маленького "террориста" не стало, а Земля даже не убавила ходу. Но откуда тогда это вздрагивание у меня под ложечкой?
    – Пока вернется Петр, выпьем по рюмочке, а затем я приготовлю ужин, – предлагает Маргарита, когда мы заходим в квартиру.
    – Мы с Кириллом не будем задерживаться.
    – Присаживайтесь! Я включу компьютер в другой комнате, чтобы они смогли поразвлечься.
    Только вот мой сын не умеет развлекаться. Да и я не умею.
    Незаметно осматриваю обстановку. Если когда-нибудь снова стану ребенком, и меня спросят об этом, отвечу, что хочу жить в таком доме.
    – Я очень довольна, что Пиф нашла себе друга, – Маргарита ставит на стол бокалы и бутылку джина.
    Достает из сумки сигареты, и это меня удивляет. Мне всегда казалось, что женщины такого типа не курят. Им никак не идет. Также как не могу себе представить, что они, например, занимаются любовью. По той же причине.
    – Кирилл очень глубокомысленный и сосредоточенный мальчик, – говорит она и наливает.
    Я замираю. Пытаюсь найти в ее словах сокрытую жалость.
    – Ваше здоровье! – Ее глаза встречаются с моими.
    Нет жалости?!
    – Ваше здоровье, – говорю смущенно.
    И вдруг я вижу ее в детстве – толстушку с черными, ровно постриженными черными волосами, чуть косыми в уголках глазами, которые таким же глубокомысленным образом смотрели на мир, будто уже тогда она начинала понимать, что жизнь – штука серьезная.
    Входная дверь открывается. Мы с Петром встречались не только на лестнице, но и пару раз на собраниях жильцов
    – Привет! Я рад, что мы с тобой в одной группе, – оглядывается он. – А где дети, у компьютера, да?
    – Я не знаю, будет ли Кириллу интересно у компьютера, – говорю я.
     Да ну! Разве может быть неинтересно? – подмигивает мне Петр. – Мы ждем не дождемся, когда Пиф уснет, и бежим, чтобы добраться первым. А что вы тут распиваете?


    Придя домой, я быстро застилаю кровать и помогаю Кириллу надеть пижаму.
    – Мне кажется, что Пиф очень красива, когда смеется, – говорю.
    – Она поправится! – говорит он.
    – Давай, теперь ложись и сразу засыпай, а я поработаю с рацией. – И вдруг вспоминаю: – Послушай! Не хочу, чтобы ты приближался к станциям распределения электричества! Ты знаешь, что это такое? Завтра покажу, а сейчас обещай мне, что никогда не будешь приближаться. Обещаешь?
    Он уже спит.


12.
    Я с детства люблю субботы. Когда-то я чувствовал их уже спросонья, по тому специфическому запаху, какой имеют праздники – свободы и уверенности, что до обеда или хотя бы – до вечера будет какой-нибудь приятный сюрприз. Теперь такой запах возникает очень редко и он совсем слабый, но зато я все еще верю, что субботы длиннее остальных дней недели.
    Открываю глаза и поворачиваю голову к Кириллу. Он лежит тихо-тихо и смотрит на меня.
    Я ему улыбаюсь.
    – Привет! – спросонья мой голос звучит хрипло..
    – Привет, – отвечает он.
    Пальцем касаюсь кончик его носа. Моргнув, Кирилл льнет ко мне и обнимает меня.
    – Лю...тя... – произносит он, уткнув лицо в мою пижаму.
    – Ой, щекотно! ... – Что ты сказал?
    – Люб-лю-те-бя!
    Я беру его двумя руками и поднимаю над собой.
    – Эй! Что ты такое говоришь? – спрашиваю улыбаясь.
    Он смотрит на меня широко открытыми глазами и начинает светиться.
    Я кладу его сесть ко мне на грудь и запрокидываю руки за голову.
    – Знаешь, а я всегда любил тебя, – признаюсь серьезно.
    – Всегда, – повторяет он, хотя вряд ли знает, что означает "всегда".
    – И знаешь, сколько?... – спрашиваю.
    Вытаскиваю руки и приближаю друг к другу оба указательных.
    – Вот столько! – говорю. – Кажется ужасно мало, но это не так. Это означает, что я люблю тебя от одного пальчика через весь мир, который огромен, – делаю рукой круг, – до другого пальчика! Понимаешь? Это ужасно много! Значит, "это", что на вид маленькое, больше "этого"! – раздвигаю пальцы. – А с виду кажется наоборот. Но если подумать, меньшее может оказаться большим.
    Его лицо умыто сном, и я  изучаю его, как ценитель – картину.
    В какой-то момент чувствую, что в картине настали перемены. Изогнув брови, начинаю внимательно присматриваться к отдельным деталям.
    – Эй! – говорю. – Ты выглядишь как-то по-другому! Не подменили ли тебя, пока ты спал?
    Кирилл крутит головой..
    – Это не ответ. Ответь мне словами!
    – Не подменили! – отвечает он, пытаясь застегнуть одну из пуговиц моей пижамы.
    – Ты уверен?
    – Да.
    – Как же можешь быть уверен, если не видел? – недоумеваю я.
    Он перестает крутить пуговицу.
    – Ну, да! – говорю. – Если посмотришь на себя в зеркало, может, станешь не так уверен.
    Он слезает с моей груди и отправляется в коридор. Долго смотрит в зеркало, затем возвращается и занимает прежнее место.
    – Такой же, как и прежде, – говорит серьезно.
    Я снова кладу руки под голову и продолжаю изучать его.
    Его лицо определенно как-то изменилось.
    – Гм! – говорю я. – Несколько дней назад у тебя подбородок был несколько иной, носик примерно такой же, но что-то в щеках... Впрочем, а вчера глаза были такими же?
    – Не знаю!
    Странно... Ну, раз думаешь, что такой же...
    – А ты можешь любить вот столько? – спрашивает Кирилл и скрещивает руки с поднятыми вверх указательными пальчиками.
    Телефон звонит.
    – А ну узнай, кто это! – приказываю я и улыбаюсь его нелепому вопросу, но пока он топает к телефону, моя улыбка становится осторожной, так как в этом вопросе нахожу логику, конечно, по схеме, объясненной мной самим.
    Эта меня удивляет.
    Вам кого?
    В эту минуту он похож на серьезного мужичка, и я снова улыбаюсь.
    Вдруг в среде вокруг что-то меняется, и его лицо и тельце начинают излучать страх.
    Перемена настолько неожиданна, что я не успеваю приспособить свои ощущения к реальности.
    Кирилл в оцепенении держит трубку, оттуда доносится какой-то шорох, и на ковре под ним начинает образоваться лужица.
    Я вскакиваю и забираю трубку.
    – Кто там!
    – А, Никола, это ты? – звучит голос мадам Стефани.
    – Да, я! – отвечаю резко.
    – Я рада, что услышала Кирилла. Мне хотелось бы повидать его, когда-нибудь, конечно. Кстати, как он?
    Ее голос  подобен звуку, какой издают гусеницы шелкопряда, когда питаются.
    – Стефани, ты что ему наговорила?
    – Чего? Не понимаю. Ах, да, я спросила его, не соскучился ли он по старому дому? Там остались кое-какие вещицы, игрушки, его рисунки, все не соберусь принести их.
    По ее интонации пытаюсь угадать, зачем она звонит.
    – Что случилось, Стефани?
    Она умолкает на миг.
    – Никола, ты же знаешь, что я всегда вела себя или хотя бы пыталась делать так, чтобы, ведь ты понимаешь, но ты ведь интеллигентный человек...
     Стефани! – прерываю я ее. – Кирилл не обрадовался твоему звонку, да и мне кажется, что я не обрадуюсь тому, что ты собираешься сообщить.
    – Это точно.
    – Ну и ладно, – говорю.
    – Что? Тебя не слышно.
    – Говори, чего хотела сказать! – выкрикиваю я.
     О! Просто не знаю, как тебе это сказать. Ты меня слышишь?
     Да! Слушаю тебя.
    – После смерти Станини моя сестра стала сама не своя. Если бы ты видел ее двадцать лет назад...
    – Стефани, чего ты мелешь?
    Вздохнув, она умолкает и молчит чуть дольше.
    – Она решила подать на тебя в суд. Хочет забрать Кирилла.
    Она говорит это тихо, но я хорошо ее слышу.
    – Забрать Кирилла, ты это серьезно? – я просто изумлен.
    – Да.
    – Но ведь – я его отец.
    – Хорошо.
    – Что хорошо, к черту! Ведь я жив!
    – Знаю. Не кричи!
    – Сволочь! Неужели она не может жить, не отравляя жизнь кому-то?
    – Послушай, Никола!... – голос мадам Стефани становится жестким.
    – Чего?!
     На самом деле я тебя понимаю, – ее голос смягчается. – И я на твоем месте отреагировала бы так же.
     Как?!
    – Послушай, я просто тебе позвонила!
    – Стефани, в этой семье из сумасшедших людей ты была единственной, которая иногда была мне другом...
    – Я всегда была твоим другом!.
    – Но теперь мне кажется, что я не рад тебя слышать.
    – Понимаю. Ты ведь знаешь, что я – человек не мелочный....
    – Я думал, что уже кончено, и хотел забыть даже тех, кто мне иногда помогали. Хотя бы на некоторое время!
    – Я хотела только предупредить тебя, что она наняла адвоката.
    Я чувствую, что начинаю беситься.
    – И что будет доказывать этот адвокат? Что я ему не отец, что ли?!
    – Нет, что ты – пьяница, дрянь, если есть свидетели, знаешь, на что способны адвокаты...
    – Хорошо, Стефани, спасибо за предупреждение, мне нечего больше сказать!
    – Извини, ты же понимаешь в какое неловкое положение ставят меня...
    – Понимаю. Но ты тоже пойми. До свидания! – бросаю трубку и чувствую, что весь дрожу.
    Оглядываюсь. Кирилл замер и смотрит на меня. Я делаю шаг к нему, и он шарахается. Прищурив глаза, хмурюсь.
    – В чем дело?
    Он молчит.
    – Ты все понял, да?
    Его взгляд продолжает держать меня на расстоянии.
    – Да, – говорю. – Твоя бабушка хочет забрать тебя у меня.
    В его карих глазах что-то становится очень темным и начинает зорко следить за мной.
    Приседаю напротив.
    – Ты хочешь вернуться в тот дом? – спрашиваю и начинаю дожидаться ответа.
    Проходят несколько мгновений, в течение которых ничего в выражении его лица не меняется. Наконец рот открывается и из горла доносится звук, подобный мычанию.
    Я протягиваю руку, чтобы погладить его, и в запястье меня ударяет боль, от которой локоть сводит судорогой. Нахмурившись, потираю руку.
    – Раз не хочешь, значит, не будет никаких проблем, – говорю.
    То темное в его глазах медленно начинает двигаться.
    – Кирилл, пока я жив, никто не сможет отнять тебя у меня! Я должен умереть, чтобы ты был не со мной.
    – Ты не умрешь! – бубнит он с таким ужасом, что я еле могу разобраться в его словах.
    Встаю, продолжая потирать руку.
    – Запомни! Ты должен верить мне, малыш, если я тебе говорю, это значит, что никогда. Не бойся! Если надо будет, отец и мать Пиф станут мне свидетелями, что я не пьяница и забочусь о тебе.
    Он делает чуть заметное движение.
    – Давай, сейчас тебя помоем, а затем выйдем погулять. Не будем портить себе субботу!
    Вода стекает по его телу, будто не мочит.
    – Расслабься, не надо ежиться! Все, не думай больше об этом. Чтоб ей пусто было, чтоб слегла от рака и оставила бы нас в покое! И чего она нас так ненавидит, не пойму. Мы ничего ей не сделали. А теперь начнет доказывать, что я о тебе не забочусь, и будет трепать мне нервы. Но мы ей этого не позволим, да? Не будем  сдаваться! Будем держаться друг за друга и не  сдадимся. 

    Его глаза стали черными.

13.
    Набегавшись за день по всему городу, наконец добираемся до скамьи.
    – Чего бы тебе еще хотелось на сегодня: пирожного с бузой или мороженого? – спрашиваю.
    – Бузы.
    – А еще?
    Кирилл глубоко задумывается.
    – Дождя.
    – Чего?! – изумляюсь я. – Ты хочешь, чтобы пошел дождь?
    – Да.
    Я начинаю смеяться.
    – Знаешь, это твое желание сложно выполнить. Для того, чтобы пошел дождь, нужны облака. Но не те пушистые и беспечные облачка, которые гуляют в голубизне, а хмурые тучи, которые ступают тяжело-тяжело.
    Кирилл смотрит в небо, но оно блестит, как мечта.
    Его лицо напрягается. В такие минуты он думает. И по всему видно, что думать стоит ему огромных усилий. Интересно, что мелькает в его головке? Чем дольше смотрю на него, тем яснее осознаю, что не могу его понять. Он морщит личико и взглядывает на меня. Дети – как зверюшки, смотрят на тебя и пытаются разгадать. Для него я определенно являюсь какой-то загадкой.
    – Правда, было бы неплохо, если немного побрызгает, – признаюсь. – Но я уверен, что вопрос с бузой решить намного легче. Не хочешь поиграть на площадке напротив, пока я почитаю газету?
    Он продолжает сидеть рядом, свесив ноги, но теперь смотрит вниз.
    – Можешь даже нарисовать что-нибудь на песочке, – предлагаю я.
    Он соскальзывает со скамьи и идет к площадке. Останавливается в конце, будто не может решить, откуда начать, затем находит палочку, присаживается на цементный край песочницы и начинает выводить что-то.
    Я пробегаюсь глазами по заголовкам, время от времени поглядывая на него, но он сидит смирно и рисует.
    Вдруг на лицо мне капает капля. Затем еще одна – на руку. Я озираюсь и поднимаю голову. Несколько мелких капель падают на раскрытые листы газеты и мне на лицо. Затем начинает моросить.
    Небо утопает в солнечном свете, но с одного ничтожного облачка, которое я никогда бы не воспринял всерьез, пытается пойти дождик.
    Смотрю на Кирилла. Он сидит на корточках, держит палочку и слушает настороженно.
    Складываю газету и машу ему рукой.
    Облачко, видимо, сделало все, что было в его силах, так как пока Кирилл добирается до меня, перестает сыпать.
    Кирилл помещает на скамью свою крохотную задницу, а затем взглядывает на меня.
    – Молодец! – говорю. – Тебе все таки удалось вызвать дождь.
    Он кивает серьезно, от чего мне становится смешно.
    – И как ты это сделал?
    Он начинает думать, и я жду терпеливо. Немного погодя глубоко вбирает в себя воздух и вздыхает. И когда я уже решил, что он забыл, о чем я его спрашивал, говорит:
    – Сначала вызываю его!
    – Что вызываешь? – спрашиваю из любезности.
    Он снова принимается думать. На миг мне кажется, что рядом со мной сидит иностранец, который видит совсем иные вещи в мире, а то немногочисленное, что мы видим одинаково, имеет разные названия.
    – Может, вызываешь свое желание? То, чего хочешь, например, чтобы произошло, – пытаюсь помочь ему.
    На этот раз он обдумывает быстрее.
    – Да.
    – И затем оно происходит! – говорю, довольный тем, что оказываюсь умнее его.
     Нет.
    – Разве нет? А что тогда делаешь?
    – Когда оно приближается, я должен ему говорить или рисовать, чтобы оно совсем пришло. Потому, что оно сначала боится и не хочет, но когда я ему говорю и рисую, оно обретает храбрость и становится ручным.
    Приподнимаю брови, удивляясь этому переплетению из слов.
    – Знаешь, я, кажется, давеча поторопился, подумав, что я умнее тебя!
    Кирилл смотрит на меня внимательно и будто следит за движением моих губ.
    – Хочешь сказать, что сначала должен вызвать желание, а затем приручить его, что никак не просто!
    – Никак, – говорит Кирилл, зевая.
    – Прикрывай рот рукой!
    – И когда зайдет и начнет мурлыкать, уже получается!
    Смотрю на него и медленно соображаю.
    – Значит, не хватает только вызвать и приручить его, нужно еще, чтобы оно вошло в тебя и замурлыкало, да?
    Он качает головой в знак согласия.
    – Но не всегда получается.
    Разве?
    – Некоторым я говорю, но они только колются.
    – Вот, видишь! – восклицаю я. – У некоторых желаний характер самовольный.
    Он задумывается над моими словами и, наверное, решает, что "получаются", так как кивает.
    – Самовольный характер.
    – Слушай, ты, кажется собираешься заснуть! А как насчет бузы?
    Он моргает.
    – Хочешь бузы? – спрашиваю.
    Кирилл раздумывает, будто забыл, что такое буза.
    – Понятно! – говорю я. – Не хочешь. Тогда лучше пойдем домой.
    В трамвае полно людей, и мы оба стоим, ухватившись за спинку сиденья. Время от времени я гляжу на него.
    Держись покрепче! – говорю тихо. – Нельзя спать, стоя.
    Мужчина впереди, видимо, слышит, так как поворачивается и уставляется на Кирилла.
    – И где ты так переутомился?
    Кирилл продолжает смотреть в окно.
    Глубоко в глазах мужчины оседает неприязнь и оттуда продолжает следить за ним.
    – Набегался сегодня, да? – спрашивает он с каким то-отвращением вперемежку с завистью.
    Кирилл молчит, может, не понимает, что обращаются к нему.
    Женщина на заднем сиденье уступает нам место.
    – Он не ребенок, – говорю сдержанно.
    – Садитесь!.
    Я притягиваю Кирилла и усаживаю его к себе на колени. Он начинает дремать.
    Когда мы выходим из трамвая, у него уже совсем унылый и заспанный вид.
    – Завтра выспимся хорошенько, – говорю ему и веду его по тропинке между домами.
    – Это колется, – мямлит он.
    Останавливаюсь и осматриваю ему ноги.
    – Где колется?
    Он глупо смотрит на меня.
    – Скажи, какая ножка?
    Он моргает испуганно.
    – Не ножка!
    – А что тогда? – недоумеваю я.
    Чтобы каждый день был воскресеньем.
    Смотрю на него с подозрением.
    – Имеешь ввиду, что у тебя есть желание, чтобы каждый день был воскресеньем, да? Я правильно понял?
    – Да, но колется и не получается.
    Я качаю головой.
    – Эй! Откуда у тебя такие несуразные идеи?
    Он смотрит уныло.
    – На самом деле, если задуматься, идея совсем не плохая, – признаюсь я. – Чтобы каждый день был воскресеньем! Однако, давай пойдем, поздно уже.
    Дома Кирилл дремлет над тарелкой с макаронами.
    – Понятно. Тебе не нравится каждый день есть одно и тоже, – отмечаю я.
    Он начинает жевать.
    – А не пригласить ли нам завтра одну тетеньку? Думаю, что тебе может понравиться, если мы будем втроем?
    Он не отвечает.
    – Да и возможно, что и наши вечера станут более интересными, – говорю заискивающе.
    Он не реагирует, и я для удобства воспринимаю отсутствие реакции, как знак согласия.


14.
    Сижу за крайним столиком. Вокруг полно молодых людей. Металлов, рокеров, панков и всяких других. Странно, что их так много. Я только теперь их замечаю и удивляюсь. Откуда они возникают? Мне кажется, что зимой их нет. Может, вырастают весной? Тогда появляются в центральных садиках, кафе и кондитерских со столиками на тротуарах. У них разные лица, разная одежда, но все они похожи друг на друга и на самом деле одни и те же. Уже несколько лет все так же. Но прежде их не было. Они появились лет пять назад и с тех пор появляются каждой весной, а в конце осени пропадают. Может уходят куда-нибудь на зимовку? А затем, следующей весной появляются все те же. Или, может, не те? Может, они как ласточки, или скорее – как воробьи? Мне кажется, что они одни и те же, а они, наверное, не те.
    Мариела возникает где-то у меня за спиной.
    Отодвигает газеты, садится на свободный стул и только тогда поднимает глаза на меня.
    – Я опоздала, но не смогла выбраться раньше.
    – Как дела на работе? – спрашиваю.
    Она пожимает плечами. Вид у нее не веселый.
    – Не знаю, – говорит.
    – Неприятности что ли?
    Она не отвечает.
    – Жаль, что так произошло с твоей женой, – говорит глухо.
    Подвигаю к ней чашку.
    – Кофе – тебе!
    Она уставилась в столик.
    – Погода хорошая, – говорю.
    Она молчит.
    Я начинаю чувствовать себя неловко.
    – И так много молодых людей! Откуда они берутся?
    Она даже не оглядывается.
    Этими репликами кончаются мои возможности завести светский разговор.
    – Ну, что, так и будем молчать? – спрашиваю.
    Она поднимает глаза.
    – Ты зачем меня пригласил?
    И в то же мгновение по ее взгляду я чувствую, что она далеко, что мир вокруг нас далек. Будто сижу тихо и в одиночестве в каком-то уголке галактики за столиком с кофе и смотрю, как другие миры удаляются от меня.
    – Не знаю, – говорю.
    Она улыбается краешком губ, затем сосредотачивается на чем-то, и как только я уже думаю, что может быть, я не одинок, что может быть принимаю участие в движении этих галактик вокруг, она резко встает с места.
    Беру ее за запястье.
    – Что ты делаешь?
    – Ухожу, – спокойно отвечает она.
    – Постой!
    Снова усаживаю ее на стул.
    – Сядь! – Хочу сказать тебе кое-что, – говорю.
    Она молчит. Ее рука  расслабляется, но я продолжаю держать ее, так как должен ей сказать.
    – Не уходи сейчас, – говорю спокойно. – Если ты уйдешь сейчас, это, наверное, будет конец и будет очень грустно. Подумай, прежде чем сделать что бы то ни было.
    И отпускаю ее руку .
    – Кому будет грустно? – спрашивает она.
    – Нам обоим, – говорю и смотрю на нее. – Обоим! – повторяю.
    Она, вроде бы задумывается и соглашается. Но скорее всего – смиряется.
    – Ты знаешь, – говорю, – мне только-что показалось, что сижу за отдельным столиком в конце света и одиноко пью свой кофе. Будто все, что происходит вокруг, меня не касается. Что это – какая-то карусель, в которой я не участвую. Я не настаиваю участвовать в ней, но не хочу оставаться и одиноким. Я не из тех, кто крутят карусель. Я и не из тех, кто крутятся в колесе, бегают по соревновательной дорожке или держат лозунги в толпе. Я – из тех, кто шляются вокруг, бродят, и им совсем не весело, а скорее всего - порой грустно. И если я время от времени улыбаюсь, так это чтобы сказать кому-нибудь "привет" или "здравствуй". И все таки не хочу идти один. Хочу, чтобы рядом со мной был кто-нибудь, с кем можно поговорить или хотя бы помолчать. И не хочу терять в толпе этого человека.
    Она молчит.
    – Те, кто ступили на беговую дорожку, не похожи на меня. Они бегут, но бегут одни. Они, конечно, могут порой обменяться словцом с кем-то, но только с тем, кто бежит рядом с ними. Как только тот начнет отставать, более проворный забывает о нем и продолжает вперед, пока не встретит другого, с кем тоже может обменяться словцом или взглядом, а когда и тот начнет отставать, продолжает бежать один. Иногда некоторые бегут группой, так легче. Но всегда наступает момент, когда строй начинает растягиваться. И всегда остается один ведущий. Он одинок. Он очень одинок. Но он так устроен. В нем закодировано желание быть первым. И это делает его счастливым! Он может и нуждаться в ком-нибудь, с кем бы поговорить, но тот должен придерживаться точно того же темпа, иметь ровно такие же возможности, ни больше, ни меньше. Но такое редко бывает. Всегда один из обоих быстрее другого, и другой рано или поздно отстает. Такова дорожка жизни! И все те, кто вступили на нее и завязали кеды, знают это. Знают, что реплики и взгляды, которыми они обменялись, будут мгновениями. Главным будет одиночество. И чем ты лучше, тем более одиноким будешь. А самое большое одиночество будет предназначено первым. Многие ими восхищаются, некоторые ненавидят, все на них смотрят. Но никто их не любит. Для того, чтобы любить кого-нибудь, надо бежать рядом с ним, если отстанешь, он может на миг оглянуться, но для него улыбка, взгляд или слово мелькнут уже в прошлом. Все! Он продолжит вперед.
    Я не из тех, кто вступили на дорожку Не из тех, кто крутятся в колесе. Я из тех, кто гуляют вокруг и смотрят. Мой взгляд иногда может остановиться на ком-нибудь из бегущих, мне на миг даже может показаться, что он мне нравится, но мне не о чем с ним поговорить. Я, наверное, буду им восхищаться, но не смогу его полюбить. Для того, чтобы любить, мне придется двигаться с его скоростью. Я могу любить человека, который похож на меня. Который тоже гуляет в толпе и просто смотрит. Я могу только смотреть, но не могу ни бежать, ни интересно развлекаться. Могу только смотреть, и это мне нравится. Я понимаю, что все, что я умею и что мне нравится – просто ничто. Таких как я – множество. Мы действительно ничего не делаем, но и никому не мешаем. Мы – как бабочки: живем, радуемся и, умирая, не нарушаем экологию. Вот и все! – говорю я.
    Она наконец берет чашку и выпивает глоток кофе.
    – Так что ты хотел мне сказать? – спрашивает, не взглянув на меня.
15.
    В эти дни после работы Мариела готовит ужин, а я занимаюсь с Кириллом. В большинстве из случаев ему быстро становится скучно, и его мысль начинает парить где-то. Мы дожидаемся конец передачи "Спокойной ночи, малыши!", а затем я укладываю его в постель и сажусь рядом.
    Он любит рассказывать мне всякую всячину, и иногда проходит час, пока он заснет.
    В последние дни я с удивлением замечаю, что черты его лица быстро меняются. Каждое утро я смотрю на него пристально и начинаю догадываться, почему усыновленные дети становятся так похожи на своих родителей – они просто хотят им понравиться! У детей, видимо, существует биологическая способность, позволяющая им не только приспособиться, чтобы выжить, но и нечто большее – приспособиться так, чтобы их любили. Наверное, наши желания, даже если мы их не осознаем, являются тем мастером, который лепит тех, кем мы становимся.
    Наконец Кирилл засыпает. Я выжидаю несколько секунд, а затем встаю тихо и ухожу на кухню. Телевизор работает, но Мариела сидит спиной к нему и смотрит в свой бокал. Смотрю на бутылку и вижу, что пока я сидел с Кириллом, она выпила больше половины.
    – В чем дело? – спрашиваю настороженно.
    Она поднимает глаза и пытается улыбнуться бодро, но у нее это не получается.
    – Все в порядке.
    – Ты же знаешь, что я не могу оставить его заснуть одного! – говорю резко.
    Она снова пытается через силу улыбнуться и мне становится ее жалко.
    – Ладно, – говорю, миролюбиво, – я знаю, что тебе не нравится сидеть одной, но ты тоже могла бы посидеть с ним, даже укладывать спать. Он любит, когда ему рассказывают веселые истории.
    Она качает головой.
    – Не мо-гу! – произносит расчлененно.
    Ну, конечно! – отмечаю многозначительно.
    Она делает усилие прояснить свое сознание.
    – Не мо-гу потому, что он меня не замечает. Вообще не замечает. Все равно, что ме-ня нет. Что не существую. Я его спра-ши-ва-ю, а он молчит. Я ему го-во-рю, а он молчит. А если случайно посмотрит на меня, я уверена, что видит вещи у меня за спиной. И если мы не сталкиваемся в коридоре или на кухне, то ты знаешь, почему? Потому, что я ухожу с его дороги. Но я уверена, что он может пройти сквозь меня, если захочет. Меня про-сто нет! Я не существую!
    Ее движения  резки.
    – Не надо больше пить.
    Она криво улыбается.
    – Ты ведь знаешь, что он немножко особенный, – говорю я. – Но может реагировать, радоваться и думать. Я это знаю! Просто ты для него все еще чужая, и он не распахнулся. Понимаешь, ему необходимо время.
    Она крутит головой.
    – Не-е-ет. Это не так!. Я ви-де-ла, как он на нее смотрит!
    На кого? – спрашиваю, хотя прекрасно знаю.
    – Видела! – настаивает Мариела, и поскольку я молчу, уточняет: На у-чи-тель-ни-цу! Позавчера, когда ходила туда.
    Она подливает себе.
    – Я ви-де-ла, как он ее слушает, когда она говорит. Понимаешь? – она склоняется ко мне. – Он ее слышит! – шепчет она. – Слы-шит! И видит! А меня не замечает! – говорит она с притворной веселостью и делает жест, который получается вроде покачивания. – Он не заметил бы меня, даже если столкнется со мной. Но не сталкивается. А знаешь, почему? Потому, что я ухожу с его дороги. Дети ужасно жестоки! – разочарованно произносит она. – Они воспринимают только то, что красиво. Даже некрасивые и уродливые дети любят красивых людей. Они их привлекают, как свет привлекает мотыльков Потому, что они светятся! А весь остальной мир утопает во тьме. Я всегда находилась в темноте. Только никак не пойму, зачем я родилась?
    – Давай, ложись спать, – предлагаю.
    Она крутит головой и подливает себе в бокал.
    – Твое здоровье! Ты почему не пьешь?
    Я не отвечаю.
    – Ты знаешь, – она снова пытается улыбнуться. – Когда в кино я смотрю, как красивые люди живут красиво, страдают красиво и умирают красиво, я с ума схожу от боли.
    Ее голос звучит удивительно трезво.
    – Таких людей не бывает, – говорю.
    – Бы-ва-ет! – Качает она головой. – Бывает! Только не понимаю, зачем, глядя, как они страдают, я им сочувствую. Понимаешь? Сочувствую... Я – Им!
    Она смеется.
    – Вот, сидишь, и пока смотришь,  думаешь, что ты – один из этих красивых людей, и начинаешь вместе с ними жить красиво и страдать красиво... И тебе становится больно! Больно, как и им! Ты понимаешь: красота причиняет боль? – Ее пальцы  впиваются мне в руку, а глаза  округляются. Ты понимаешь: искусство о красоте причиняет боль? В такие минуты ты переживаешь не свою крохотную боль, на какую только способен, а ту, большую, красивую, чужую боль, берешь ее взаймы, иначе кажешься себе таким ничтожным, что без тех, красивых, никогда бы не смог пережить качественно даже одну боль! И когда умирают они, ты тоже умираешь. Умираешь, пока они умирают, а затем, когда фильм кончится, и ты посмотришь на себя в зеркало и вокруг, когда увидишь всю серость, когда поймешь, что все это – ми-ра-аж, и что никогда не переживешь того же самого по-настоящему, понимаешь, что тебе п о д к и н у л и, как милостыню, какую-то иллюзию и затем забрали ее обратно, что твои радости – ничто, по сравнению с радостями тех, и тогда ты снова умираешь. Но уже  т ы  с а м. Искусство убивает!
    – Давай, – говорю. – Тебе лучше лечь спать.
    Она встает, покачиваясь. Я усаживаю ее и начинаю застилать постель. Слышу сначала смешок, а затем – что она плачет. Присаживаюсь рядом и обнимаю ее.
    – Не плачь, – говорю. – Те люди не существуют!
    Она качает головой. Не верит мне.

    И я себе не верю.

16.
    Мадам Стефани осматривает ресторан и, видимо, находит его приличным. Она осторожно, концом пальца, вытирает уголки своих губ и останавливает свой изучающий взгляд на Кирилла.
    Он перестает ковырять в разноцветных шариках мороженого.
    – Ты очень изменился, – говорит она. – Я, наверное, его бы не узнала. Вы, видимо, неплохо живете вдвоем.
    Он не смотрит на нее.
    – Ты даже вырос. Да, вырос! Ходишь в детский сад?
    Он продолжает молчать.
    – Оставь его в покое, пускай ест! – вставляю я.
    – Мороженое только по-цвету разное, а иначе имеет один и тот же вкус – стирального порошка. Ты зачем заказал ему эту гадость?
    – Не говори так в его присутствии.
    – Он ничего не понимает! – парирует мадам Стефани.
    Я начинаю злиться.
    Понимает! – говорю. – Все понимает! Но не всегда имеет желание сказать то, о чем думает. И, может быть, правильно делает.
    Мадам Стефани улыбается тоненько, что меня бесит.
    – Ты зачем нас вызвала? – спрашиваю нервно.
    – Во-первых, чтобы повидаться.
    – Ну, как?
    Ее брови  чуточку приподнимаются..
    – Ну, как сказать? – произносит она задумчиво. – Неплохо выглядите!
    Я смотрю на нее. Нахожу, что она изменилась. Ее выцветшие волосы  будто поредели, а помада томатного цвета размазалась на кончиках губ. Видимо, жизнь ей что-то не по душе. Да и кому она по душе? Рано или поздно она всех нас покрывает морщинами, и в какой-то момент мы вообще сдаемся.
    – Ты не расстраивайся из-за того, что у нас все в порядке, – говорю, придираясь.
    – Как ты можешь такое сказать! – вздрагивает ее голос. – Ты! Обо мне! Я так много для тебя сделала!
    Ее вид меня трогает.
    Я беру ее за руку .
    – Ладно, Стефани, прости! Я должен признаться, что ты всегда служила мне опорой в трудные минуты. Без тебя я давно пропал бы. Так просто признать себя побежденным, если некому тебя поддержать.
    Она чувствует что-то раздражающее в смысле этих слов, но зато интонация и мой жест ее успокаивают.
    – Порой не знаю, что от тебе думать, – говорит она. – А на самом деле я за вас беспокоюсь.
    Я вздыхаю.
    – Он очень изменился внешне, – смотрит она на Кирилла.
    – Внутренне тоже! – отвечаю, хотя именно о внутреннем я не очень уверен.
    Она склоняется ко мне.
    – Ты заметил его глаза? – спрашивает шепотом. – Они меняют свой цвет! Иногда становятся темными, иногда – желтыми, как у кошки. Этот ребенок вообще не в порядке!
    – Ты позвала нас во-вторых для этого? – спрашиваю остро.
    Ее губы  морщатся от обиды.
    – Нет! С сестрой плохо!
    Я приподнимаю брови и улыбаюсь язвительно.
    – Ради Бога, Стефани!
    – Не надо вмешивать Бога! – злится она. – Она очень сильно болеет!
    О-о! – восклицаю разочарованно.
    Может быть не проживет больше нескольких месяцев.
    Моя улыбка становится осторожной.
    – Ты серьезно?
    – Скоротечный рак! Очень быстро развивается, не прошло и месяца.
    Я смотрю на нее. Значит, это страх портит ее вид. Страх, что этому дому что-то стало не везти. А однажды начавшись...
    – Надеюсь, ты не ожидаешь от меня слечь от горя.
    – И не подумала бы.
    – Ну, что тогда?
    – Послушай, Никола, она знает, что умрет. И, признаться, очень твердо воспринимает эту мысль. Хотя не удивительно – у нее сильный характер.
    – Действительно сильный характер! – вставляю я.
    Стефани косится на меня. В этом жесте обе с ее сестрой пожи друг на дружку.
    – Составила завещание. Мне не удалось переубедить ее в том, чего она решила.
    В воздухе возникает какое-то особое жужжание.
    – Все, что ей принадлежит, она оставляет домам... как их там... для детей в неравноценном социальном и состоянии здоровья, ну, умственно отсталых, что ли!
    У меня в ушах начинает гудеть.
    Я ее не оправдываю, но честно говоря, ее жизнь была совсем не сладкой. С мужем не повезло, вот что произошло со Станини, да и Кирилл не ребенок, который доставил бы ей радости.
    Мне еле удается совладеть собой. В какой-то момент даже изображаю улыбку.
    – Так что ты хотела мне сказать? – спрашиваю.
    – Ну, как что? – с удивлением смотрит на меня Стефани. – Можешь опротестовать! Чтобы хотя бы квартира досталась Кириллу, ведь он из числа таких же детей, не так ли? Когда нибудь, когда тебя не станет, если у него есть своя квартира, найдется же кто-нибудь, кто принесет ему поесть. Надеюсь, ты не собираешься отдать его в какой-нибудь из тех домов... или отдашь, а-а?
    Я вспыхиваю.
    – Давай, Кирилл, пошли домой!
    Он скованно поднимается с места.
    – Стефани, очень тебя прошу, не звони мне больше! Мне так будет лучше, Кириллу, наверное, тоже.
    Моя реакция ее ошарашивает. Я так взбешен, что вижу все как-то со стороны.
    В первую минуту она не понимает, что я ей  говорю, но при упоминании его имени взглядывает на него неприязненно. Он не в лучшей своей форме – его рот раскрыт тупо, и он дышит тяжело. Оба направляемся к выходу неестественно скованные, сопровождаемые ее взглядом .
    На улице свет обрушивается на нас, и я жмурюсь.
    – Ты устанешь, если прогуляемся по саду? – спрашиваю я и чувствую, как к горлу подступает ком.
    Я не слышу, отвечает ли он. Что-то стягивает мне грудь, и это – ехидство ее решения. .
    Неужели она не отдаст мне квартиру?
    Сделав несколько шагов, осознаю, что это сказал кто-то рядом.
    Смотрю на Кирилла.
    – Ты что-то сказал?
    – Если она не отдаст мне квартиру, я могу спать у тебя на кухне и все делать.
    Я замираю.
    – Я не занимаю много места потому, что я маленький, и не ем много.
    Его глаза потемнели.
    – Ради Бога! – Что ты мелешь? – ужасаюсь я.
    – Если у меня нет ничего своего, ты меня выгонишь. Никто меня не захочет, и меня отправят в один из тех домов, и там я умру! Я не хочу у м е р е т ь!
    Слова вонзаются в мой мозг.
    Я хватаю его за плечи и трясу.
    – Эй! Не говори такое, не своди меня с ума! Разве ты не понимаешь, что я люблю тебя?!
    В его глазах мелькают тени, которые меня пугают.
    – Кто наболтал тебе эти ужасы? Кто этот идиот?! Говори!
    Он молчит.
    Кирилл! – овладеваю наконец своей дрожью. – Не верь им! Мы будем жить вдвоем. Я всегда смогу заработать на пропитание и на квартиру. Может, будет и нелегко, но мы справимся. Ты меня слышишь?
    Его взгляд остается все таким же мутным.
    – Твоя бабушка не имеет для нас никакого значения, понимаешь?! Не пугайся ее. Она уже уходит, и не имеет никакого значения то, оставит она нам квартиру или нет. То, что я имею, принадлежит нам обоим. Мне и тебе! То, что я буду зарабатывать, будет мне и тебе. Не бойся, что я тебя брошу. Для того, чтобы меня не было рядом с тобой, я должен умереть. Но даже тогда тебе будет где жить.
    – Нет, ты н е умрешь!
    Его глаза почти черные, и мне на мгновение кажется, что действительно я не могу умереть и оставить его одного.
    – Не бойся, одуванчик, ведь когда тебе страшно, мне тоже становится страшно. Если ты меня любишь и веришь мне, все будет в порядке. Для того, чтобы все было в порядке, мне нужно только, чтобы ты меня любил!
    – Я люблю тебя! – в отчаянии говорит он.
    Обнимаю его. Что-то из его тельца просачивается в меня и сильно трясет.



17.
    Иду к дому и чувствую, как во мне клубится тревога.
    Луна спустилась низко, и я начинаю подозревать, что она никакой не спутник Земли, а просто отверстие в крышке ночи. И чем дольше присматриваюсь к ней, тем больше она мне кажется дырой, через которую видно золотое небо. Интересно, что снится детям в полнолуние? Я пытаюсь вспомнить какой-нибудь сон из своего детства, но та, с виду беспричинная тревога, прогоняет мои мысли и вселяет в меня беспокойство, ибо я знаю, что в этом мире нет ничего беспричинного.
    Продолжаю идти, как во сне, и чувствую в себе желание протянуть руку и сбросить покрывало с дырой, но все же думаю, что если я это сделаю, на нас обрушится свет золотого потустороннего мира и уничтожит нас, так как мы привыкли ко тьме. Вдруг совершенно четко вижу Кирилла! Образ настолько четкий, что я зажмуриваюсь. Кирилл стоит на балконе, подперев подбородок на поручни, и смотрит неведомо куда.
    Я замедляю шаг, так как вокруг него есть что-то неестественное, он сам его излучает. Отвожу глаза на кучку в углу – оттуда доносится сильный запах угрозы и чего-то сгоревшего. Продолжаю идти, но моя мысль все более настойчиво сосредотачивается на кучке.
    Захожу на кухню и ставлю бутылку на стол.
    – Ты почему так долго задержался? – спрашивает Мариела.
    Я наливаю себе виноградной и, выпив глоток, не свожу глаз с ее образа во мне.
    Продолжаю присматриваться и уже совершенно четко начинаю различать обуглившиеся предметы в кучке.
    Поворачиваюсь и начинаю рыться в кипе газет и журналов.
    Мои движения становятся все торопливей.
    – Ты что-то ищешь?
    Не отвечаю.
    Ищу! И это – что-то очень важное. И оно здесь! Я видел его!
    Продолжаю рыться. Бессознательно беру блокнотик и начинаю
листать рисунки. Напряженность и подозрение неожиданно возрастают. В какой-то момент моя рука останавливается.
    Вот!
    Стою и рассматриваю.
    – В чем дело? – голос Мариелы слышен где-то у меня за спиной. – Что это?
    – Что это по-твоему? – спрашиваю, как наэлектризованный.
    – Рисунок, – отвечает она смущенно.
    – Да, но что здесь нарисовано?
    Она пытается забрать у меня листок. Я отдергиваю руку, но  даю ей возможность посмотреть.
    – Похоже на ребенка, который держит в руке бенгальский огонь и радуется, – говорит наконец.
    – Вот именно! – говорю я. – Огонь! Только он держит не бенгальский огонь, а кабель, по которому протекает ток. И лицо ребенка не радостное, как ты говоришь, а искаженное от ужаса. Посмотри на этот разинутый рот. Он кричит!
    Мариела смотрит на меня ошарашено.
    – Тот самый ребенок, – говорю.. – Тот! Из садика Кирилла, ребенок, который взял в руки оголенный провод. Знаешь, кого он тут нарисовал? За день до того, как произошел тот несчастный случай.
    Она улыбается.
    – Тебе не кажется, что возможно, он знал, что это произойдет, точнее, что х о т е л этому случиться, и оно произошло, именно потому, что он этого захотел? – спрашиваю.
    Мариела смотрит на меня смущенно.
    – За день до этого этот ребенок ударил Кирилла и изуродовал его. Как ты думаешь, может ли это стать достаточной причиной для того, чтобы возненавидеть кого-нибудь до такой степени, чтобы пожелать ему смерти?
    – Нет никакой связи... – начинает она.
    – По-моему это достаточная и гораздо меньшая причина чем та, которая заставила кого-то дать тебе по голове. – Представь себе, что он пожелал именно того, что нарисовал, и оно  произошло! А позавчера...
    Меня колотит.
    О, боже! – восклицаю я, – ведь позавчера, но нет же...! Не может быть, чтобы он вызвал дождь, правда? – спрашиваю испуганно.
    – Ради бога, ты что? Пьян?
    Я опускаюсь на стул.
    – Знаешь, когда Станини погибла, и я забрал его из садика, на балконе я заметил сгоревшую кучку. В ней была и игрушечная машинка. Я вспомнил это минуту назад.
    – В кабаке?
    – Нет, по дороге, – говорю. – За несколько часов до происшествия он поджег кучку, и моя жена сгорела в машине.
    Мариела пытается улыбнуться.
    – Он ее не любил, – признаю. – Кажется, никогда не любил ее. Более того, возможно в тот момент даже ненавидел ее. И она погибла!     
    Беру бутылку, чтобы налить себе.
    Прошу тебя, не пей!
    – Дней десять назад звонила мадам Стефани, – говорю. – Я
попросил его взять трубку, я не знал, что это звонит она. Как только он услышал ее голос, он изменился. Я не могу подобрать нужные слова, чтобы объяснить тебе все, но он просто свернулся и потемнел. Теперь, припоминая все это, я думаю, что в ту минуту он почуял угрозу, что бабушка может забрать его. Когда я к нему прикоснулся, меня ударило током. В ванной вода стекала с него, не намочив. Просто обливала, не касаясь его.
    Мариела присаживается напротив меня.
    – Я совершенно точно вспоминаю, о чем мы разговаривали. Я ему подсказал, что его бабушка может умереть от рака и оставить нас в покое! Я был настолько взбешен, что не давал себе отчета в том, что я говорю. Просто изливал свою злость, чтобы снять напряженность.
    – Но ведь... Кстати, разве она нездорова? – Мариела смотрит на меня испытующим взглядом.
    – Нет, – говорю. – Очень скоро умрет.
    – От чего? – спрашивает она настороженно.
    – От рака, – подливаю я себе в рюмку. – От скоротечного!
    Она смотрит на меня с отчаянием.
    Прошу тебя, не пей!
    Я встаю. Луна светит в окно, и ее спокойный свет сводит меня с ума.
    – Иду спать, – как-то глупо сообщает Мариела.
    Я пью молча.
    – Ты не будешь ложиться? – ее голос звучит нереально.
    Я тушу свет и начинаю раздеваться.
    Мы лежим в темноте и молчим.
    Я знаю, что она не спит. Чувствую это по ее дыханию и еще по тому, что она думает. Я всегда могу почувствовать в темноте разницу между тем, кто спит, и тем, кто думает. Мысли излучают что-то. Что может успокоить,
напрячь или потревожить. Сейчас ее мысли просто не дают мне заснуть.
    – Ты не спишь? – спрашиваю в какой-то момент.
    И мой голос кажется мне чужим.
    – Ты желал кому-нибудь смерти? – спрашивает она.
    Мысли, превращенные в слова, кажутся бесформенными и тяжелыми.
    Я качаю головой, но соображаю, что она не может увидеть моего ответа.
    – Нет! – говорю. – Я никогда никому не желал смерти. Мог представить, но не желал. В детстве иногда представлял, что мои родители умирают. В таких представлениях есть что-то интересное, это подобно игре, так как в детстве жизнь все еще не такая, какой становится потом. А в тот день, когда я это говорил, это были только слова, если понимаешь, что я имею ввиду. Есть произнесенные слова, полные энергетики. Люди говорят, что они полны смысла, но это одно и то же – они полны энергетики и могут заставить тебя оторопеть, вспыхнуть, похолодеть. Наверное, могут также рушить. А есть слова, подобные мыльным пузырям – они просто взлетают в воздух, сияют всеми цветами радуги и где-нибудь лопаются, не оставив никакого следа. Слова похожи на людей. Я не умею ненавидеть сердцем и душой. Во мне нет энергетики.
    – Хочешь сказать, что он может ненавидеть, да?
    – Ты знаешь, – говорю, – меня никогда не запирали в кладовке с крысами, а если бы заперли, я бы орал, кричал, плакал бы до упаду, был бы готов на все, лишь бы выбраться оттуда и никогда больше туда не попадать. А он просто сидел и ненавидел.
    Не понимаю тебя, – ее голос  звучит хрипло.
    Я резко вскакиваю.
    – Господи, да ведь она тоже умерла! – восклицаю я.
    – Кто?
    Я смеюсь.
    – Кто?! – сердито спрашивает Мариела.
    – Та дрянь, – отвечаю зло. – Его учительница! Сгорела в машине вместе с моей женой.
    Я начинаю хихикать.
    – Перестань!
    – Можешь себе представить?! Я чуть не забыл. Когда обожжешь палец, тебе больно, да?
    Мариела молчит.
    – Она, наверное, мучилась, – гадаю я с удовольствием. – Как ты думаешь?    Чертовски мучилась. Сгорала медленно и мучилась.
    Мариела приподнимается.
    – Куда? – спрашиваю с подозрением.
    – Ты сошел с ума!
    Я крепко хватаю ее за руку.
    – Я хочу домой.
    – Нет! – говорю я и продолжаю держать ее. – Никуда ты не пойдешь!
    – Отпусти меня, пожалуйста!
    – Не отпущу! – Я хочу переспать с тобой.
    – Отпусти!
    – Не ори, – прошипев, отвечаю я. – Он спит в другой комнате! – моя рука нащупывает ее тело.
    Она вырывается и свертывается в углу.
    – Ты мне противен!
    – Что ты сказала?!
    В темноте она кажется мрачной бесформенной громадой, навевающей страх, пугающей. В какой-то момент я начинаю подозревать, что это не Мариела, а некто иной, который сидит в темноте и подстерегает меня.
    Мариела?!
    Громада чуть пошевеливается.
    Мариела! – шепчу тихо.
    – Что?
    – Мне на миг показалась, что это не ты, – вздыхаю я.
    Она молчит.
    – Ты меня слышишь?
    – Да.
    Действительно, голос похож, но все же если это не она, а кто-нибудь, кто хочет меня ввести в заблуждение?
    Спи! – говорит голос
    Но я не сплю. Лежу и смотрю в позолоченное лунным светом окно, и не знаю, ни кто я, ни откуда, ни в чем смысл всего, ни  к т о  лежит рядом со мной.


18.
    Порой вокруг меня развязывается непонятная битва, в которую я вовлечен. Вот и теперь – напряженность растет, хотя мы не говорили друг другу ничего, и я чувствую, как каждый из нас начинает зорко следить за обоими другими. Мы продолжаем обедать, но ритмы и звуки стука ложек другие.
    Я поднимаю голову и смотрю на Кирилла, а затем на Мариелу.
    Суп очень вкусный! – говорю, добившись почти бодрого тона.
    Никто из обоих не отвечает.
    Кирилл помешивает ложкой и смотрит куда-то в середину скатерти, где нет ничего. Мариела чуть прикасается губами к ложке и ее спина неестественно выпрямлена.
    Не знаю, как вам, но мне очень нравится! – пытаюсь разрядить атмосферу, но получается, будто хочу испортить игру, на которуе дал официальное согласие.
    Кирилл оставляет ложку, несколько мгновений сидит на месте, затем соскальзывает со стула и, не сказав ни слова, уходит. Я заслушиваюсь в звуки, чтобы угадать, куда он пошел.
    Взглядываю на Мариелу. Он перестала есть и смотрит туда же, куда только-что глядел он.
    Я встаю и открываю дверь в комнату.
    Кирилл сидит на ковре и чертит что-то на листке в клеточку.
    – Ты покушал? – спрашиваю.
    Он не отвечает.
    Я жду его взгляда, но Кирилл продолжает свое бессмысленное занятие, будто я не существую.
    Поворачиваюсь и, не сказав ничего, захожу на кухню. Мариела сплела пальцы под подбородком и продолжает взирать на середину стола.
    – В чем дело? – спрашиваю сурово.
    Она поднимает глаза.
    – Ты знаешь те восточные приметы, что врага можно убить, вонзив иголки в его фигурки? – спрашивает она.
    – Ты о чем? – неестественно звучит мой голос.
    Неестественным кажется и все вокруг.
    – Не может быть, чтобы в этих приметах не было ни капли истины.
    – Что за бред? – пытаюсь улыбнуться.
    – Думаю, моя очередь, – произносит она с виду спокойно, но на самом деле ей еле удается сдержать дрожь.
    – Что ты мелешь?
    – Я – с л е д у ю щ а я жертва, – внятно произносит она.
    – О-о-о, ну-ка перестань!
    – Мне страшно!
    Ее глаза зорко следят за мной.
    – Это чушь!
    – Он меня заметил...
    – Да ты в своем уме?! – злюсь я.
    Он наконец меня заметил, – ее голос переходит в шепот. – И уже следит за мной! Каждый жест, еще до того, как я его сделала, или мысль, прежде, чем я подумала...
    – Никто нормальный...
    – Он не н о р м а л ь н ы й, – говорит она. – Ты ведь знаешь!
    Кто-то пальчиками касается моего сердца.
    Я выжидаю, пока спазм стихнет и только потом вздыхаю.
    Мариела смотрит на меня с ужасом.
    Я присаживаюсь на кровать и закрываю лицо ладонями.
    Тиканье часов в коридоре звучит будто за пределами времени.
    Мы долго молчим.
    – Мне кажется, мы оба не в своем уме, – произношу наконец.
    Она ничего не говорит.
    – Не в своем уме! – повторяю.
    – Не знаю, – отвечает она. – Не знаю! Но я его боюсь.
    Взглядываю на нее.
    Она и вправду боится. Ее кожа стала желтоватой, а черты  исказились. Может, мое лицо выглядит также?
    – Ты имеешь ввиду что-нибудь конкретное? – спрашиваю.
    Мой собственный голос звучит откуда-то со стороны.
    Она качает головой.
    – Нет! Только ощущение. Будто меня связали веревкой, а он держит ее с другого конца. И чувствует каждый трепет и движение, даже не попытавшись взглянуть на меня. Тогда я начинаю бояться и мне хочется убежать от него. Но веревка натягивается, он взглядывает на меня, и я холодею. Замираю, даже перестаю думать! А он следит за мной, как охотник за жертвой!
    Ее рот скривился.
    – И чем меньше и незаметней я пытаюсь стать, тем внимательней он следит за мной.
    Ее пальцы  издают хруст.
    – И я должна сделать усилие, пойми, должна сделать усилие, чтобы выбраться из страха, из своей норы и овладеть ситуацией. Только тогда он перестает интересоваться мной. Но я знаю, что это только с виду так. Он просто ждет, когда вздрогнет веревка, чтобы вновь насторожиться.
    Она замерла.
    – Я – следующая жертва, – говорит. – Я это знаю, он тоже знает, что я знаю, поэтому так осторожен, – по ее лицу пробегает судорога. – Как он меня ненавидит! Тихо и постоянно. Мне кажется, он меня ненавидит даже во сне.
    Я не отвечаю.

19.
    Как только я захожу в кабинет, врач поднимает взгляд на меня. Ему столько же лет, как и мне.
    – Да, – отвечает он на мое приветствие и кладет ручку на стол.
    И поскольку я продолжаю стоять, повторяет:
    – Да! Пожалуйста, присаживайтесь.
    Сажусь на стул напротив него. Кушетка остается у меня за спиной. Неопрятная обстановка в кабинете, да и насколько я заметил – и во всей поликлинике – подавляет меня.
    – Слушаю вас! – обращается он ко мне и кладет ладони одну поверх другой.
    На стуле мне как-то неудобно. Я вообще чувствую неудобство говорить, зачем пришел.
    – Видите ли, доктор... Я..., ну как вам сказать...
    – Говорите спокойно.
    Его лицо имеет тот здоровый вид, который действительно располагает к себе. Больных!
    – Мой вопрос может показаться вам очень странным, но скорее речь идет о консультации, о чем-то весьма личном... Точнее, мне хотелось бы услышать от вас... – начинаю я и путаюсь.
    Он тоже молчит..
    – Видите ли, доктор, – начинаю заново. – Короче, я хочу, чтобы вы мне ответили не как специалист, а по-человечески. По-вашему, мысль может убивать?
    – Простите?!
    Он действительно удивлен.
    – Если кто-нибудь ненавидит кого-нибудь систематически, долго, от всей души, если, например, ненавидит его с наслаждением, если придумывает ему какую-нибудь смерть, возможно ли, что эта смерть к тому придет? Именно та, которую он желал.
    Доктор берет ручку и начинает крутить ее длинными пальцами.
    – Да-а... – медленно говорит он. – Понимаю. Вы кого-то ненавидите!
    – Не я! Другой
    – Кто?
    – Неважно.
    Он перестает крутить ручку, и его лицо тускнеет.
    – Предлагаю говорить попроще. Значит, не вы ненавидите?
    – Нет!
    – А кто-то другой ненавидит кого-то.
    – Да.
    – И в чем состоит ваш вопрос?
    – Я снова повторяю! Я знаю, что это нелепо, но все же: может ли убить его, думая и желая ему смерти? Желая, представив ее в предметах, в ситуациях...
    По его выражению лица я понимаю, что сейчас он оценивает, насколько я не в своем уме.
    – Вы кем работаете? – спрашивает мягко.
    – Я – инженер в одном радио-клубе.
    Он задумывается.
    – То, что вы мне говорите, крайне недостаточно, – начинает он осторожно. – Не смогли бы вы нарисовать ситуацию, конкретного человека, которого имеете ввиду?
    – Вы правы! – соглашаюсь я. – Я должен рассказать вам, хотя понимаю, повторю еще раз, что все очень нелепо. И все же...
    Умолкаю. Пытаюсь вспомнить порядок слов, которые я уже приготовил.
    – Говорите спокойно.
    Незаметно вздыхаю.
    – Я живу... с пожилым человеком, – обманываю спокойно. – Он очень особенный. Думаю, что всегда был таким. Именно таким – особенным! А более конкретно – молчаливым подозрительным и необщительным. Не думаю, что жизнь у него была сладкой. И, наверное, приспособился, и стал видеть ее как-то по-своему.
    – Его освидетельствовали?
    – Хотите сказать: зарегистрирован ли он в качестве психически больного? – качаю головой. – Нет! Но в умственном развитии отстал от других детей, ы-ы... когда был ребенком, хочу сказать, и его считали недоразвитым! И в то же время у него есть некоторые способности, например, рисовать. По принципу Бог дал – Бог взял!
    Улыбаюсь криво.
    Он не улыбается.
    – Но это не так важно. Главное то, что у него не менее трудная старость, чем детство.
    У меня пересыхает во рту. О сыне же я говорю. О его старости!
    – Вы знаете, что дети жестоки! – говорю я.
    Он кивает и слушает сосредоточенно.
    – А пожилые люди – сущие дети.
    Он снова соглашается молча. Я начинаю успокаиваться.
    – У меня не было возможности заботиться о нем, поэтому я нанял сиделку. Видимо, выбор был неудачным, так как он стал ее ненавидеть. Месяц назад она погибла. Сгорела в своей машине. Это не произвело бы на меня впечатления, если за день до этого я не убрал с террасы какие-то сгоревшие вещицы. Подметая, я заметил среди них игрушечную машинку того же цвета, как и у машины той женщины. Он сжег ее вместе с несколькими другими предметами. Тогда я не обратил внимания, но когда узнал, что женщина буквально сгорела, сообразил, что тут есть какая-то связь. Может быть, я запомнил бы это, как случайное совпадение, но подобное продолжало происходить.
    Его пальцы начинаюти крутить ручку быстрее.
    – Были еще случаи смерти?
    – Да. Одному человеку предстоит умереть, – говорю. – Скоротечный рак! Думаю, что у него были веские причины ненавидеть его. Другой погиб, хватаясь за оголенный провод. Был еще один, кого он очень боялся, и тот тоже сгорел в машине. Вам, может быть, смешно, я понимаю весь абсурд, но мне не до смеха.
    – Это вы боитесь, да?
    – Нет. Я боюсь не за себя, думаю, что он меня любит, но женщина, которая сейчас со мной, боится за себя. А и мне начинает казаться, что она ему вовсе не нравится.
    – Да-а, начинаю понимать. И вы хотите узнать от меня, может ли он реально их убивать, – его светлые глаза смотрят на меня в упор. – В этом состоит ваш вопрос?
    – Да. Даже если такая вероятность – одна на тысячу, на миллион, на не знаю сколько.
    – Нет, – говорит. – Такая вероятность вовсе не существует! – Он проводит пальцами по своим коротко стриженным волосам.
    – Даже одна на... – неопределенно развожу руками.
    – Даже одна на сколько угодно, – отвечает он.
    – Я так и знал, что ответите! – бормочу разочарованно.
    – Вы – верующий? – вдруг спрашивает он и внимательно наблюдает за мной.
    – К сожалению, нет.
    – Действительно жаль. Если бы вы были верующим, я посоветовал бы вам вызвать священника освятить ваш дом, или пойти к знахарке, чтобы она вылила для вас свинец. Но поскольку вы – интеллигентный человек...
    – Потому, что я не верующий?
    Он хмурится.
    – Я имею ввиду, – подчеркивает он, – что поскольку вы интеллигентный и не верующий, вы должны с а м и поверить, что такое не возможно.
    – Доктор! Я не знаю, насколько я интеллигентный. Я знаю только, что, к сожалению, не верующий. А еще к большему сожалению, я суеверный. Так как в вере есть надежда, а в суеверии – страх.
    – Я же сказал вам, что вы – интеллигентный.
    – Да. Я отличаю веру от суеверия, но не считаю нужным принять первое, а побороть второе у меня нет сил. Даже когда черный кот перебегает мне дорогу, я чувствую, что начинаю его ненавидеть. Он ни в чем не виноват, но я его ненавижу. Вы меня понимаете?
    – В общем, понимаю! – неуверенно говорит он.
    – Вот именно! Женщина, которая со мной, боится его и, наверное, в такие минуты его ненавидит. Эту проблему я решу легко. Она уйдет. Но дело в том, что не хотелось бы, чтобы я начал его бояться!
    Он вздыхает глубоко.
    – Вы – умный человек... – начинает вкрадчиво.
    – Доктор! – говорю, улыбаясь.
    – Да перестаньте же! – не выдерживает он. – Вам хорошо известно, что я не обращаюсь с вами, как с психом! Просто не могу понять, как вам взбрела в голову такая мысль?!
    – Вы, наверное, знаете о тех восточных приметах, что если вонзить иголки в фигурки своего врага...
    – Это – суеверия... – прерывает меня он.
    – Я же сказал вам, что я – суеверный.
    – Господи! – восклицает он. – Вы и вправду чудак!
    Я ухмыляюсь.
    – У вас ничего себе подход!
    – А что вам не нравится в моем подходе? – обижается он. – Да вы же нормальный человек! Можно быть нормальным и в то же время чудаком, одно другому не мешает. Вы как себе все это представляете? Да пришлось ли бы, по-вашему, человечеству столько трудиться, чтобы создавать яды, порох, атомные бомбы, нанимать убийц и прочее, и весь этот арсенал великолепных, притом дорогостоящих средств для убийства, если бы было возможно то, о чем вы мне сейчас болтаете? Разве вместо всего этого, о чем я сейчас говорю, и что вы прекрасно можете дополнить, нельзя было просто находить людей, которые убивали бы своей мыслью на расстоянии? А-а? Разве это не было бы во-первых, дешевле и, во-вторых, гораздо безопасней? Тогда просто существовало бы несколько штатных мыслителей-убийц. И никаких проблем. Как вы думаете?
    – Ну, нет!. – говорю я. – Можно ненавидеть только конкретного человека. Нельзя ненавидеть незнакомого или, не приведи Господь, целые народы. Нет резона!
    Видимо, мои слова прозвучали убедительно, так как у него отвисает челюсть.
    А кот?
    – Какой кот?
    – Черный кот, который перебегает тебе дорогу. Почему ты его ненавидишь? – мягко спрашивает он.
    – Потому, что у меня есть причина! – отвечаю.
    – Потому, что перебегает тебе дорогу?
    – Да. А ему не следовало бы этого делать!
    – Неужели? – ухмыляется он. – Потому, что он черный! – довольный, говорит он.
    – Вот именно! И поэтому тоже. Потому, что он черный, и потому, что перебегает мне дорогу. Значит, у меня есть целых две причины ненавидеть его. Разве этого мало?
    – Ну, ты даешь! – По его виду сужу, что он удивлен. – Если ты можешь ненавидеть симпатичного котика только из-за того, что он – черный и бежит по своим делам, почему думаешь, что, если бы было возможно убивать мыслью, не нашлось бы пары идиотов, которые ненавидели бы незнакомых и даже целые народы по гораздо более существенным причинам, чем твои дурацкие две?
    Я вздыхаю.
    – Откуда я могу знать? Может, не догадываются, – полагаю.
    – Только не очень-то ты веришь в то, что говоришь, умница!
    – Нет, –  признаюсь. – Не очень верю, так как я никогда не был умницей.
    – Ну ладно! Ты мой пациент, не обижайся!
    Я приподнимаюсь с места.
    – Имя, отчество, фамилия, – говорит он.
    – Зачем? – спрашиваю.
    – Потому, что у меня план!
    – И что вы напишете? – интересуюсь я.
    – Имя, отчество, фамилию и диагноз.
    – Какой диагноз?
    – Давай, давай! – говорит он.
    Бормочу свою фамилию, но взгляд мой направлен на строку, на которой он старательно записывает "Консультация".
    Потом поднимает голову и смотрит на меня.
    – Ну, вот и все!
    – Что ж, спасибо, – говорю.
    Он тоже встает.
    – Не за что!
    – Я могу быть вам чем-нибудь полезен?...
    – Чем? – недоумевает он.
    – Я в технике разбираюсь Если надо что-нибудь починить...
    – Не-е-ет, – улыбается он. – Дома жена меняет пробки.
    Я мешкаю.
    Он ждет.
    – Доктор, как долго вы здесь работаете? – спрашиваю тихо, указывая
 на пол.
    – Здесь? – повторяет он мой жест.
    – Да.
    Он начинает считать в уме и пружинить во всю стопу, что ему не трудно, так как он обут в кроссовки.
    – Четыре месяца, да, именно! И пациенты все еще заставили меня  свихнулся, – он откидывает голову и начиная хохотать, засунув большие пальцы в карманы халата.
    Через миг становится серьезным и по-дружески треплет меня по плечу.
    – Ладно, браток, если надо, обращайся снова! А если я тебя правильно понял, у тебя есть сын, передавай ему привет от меня, по-моему он классный парень!
    Я бормочу что-то в ответ и ухожу будто на цыпочках.
    У двери останавливаюсь. Я вижу, как он откидывает голову и смеется, и думаю, что если бы у меня когда-то был такой друг или если бы подобный парень жил в нашем дворе, может быть, моя жизнь сложилась бы по-другому.
    Потому, что рядом с такими людьми становится светлее.


20.
    Мать чуть приоткрывает дверь, и я просовываюсь плечом вперед.
    Захожу в гостиную и ставлю авоську на стол.
    – Я тебе тут кое-что принес. Ликер из роз, ветчину и помидоры, – перечисляю, доставая продукты.
    Она смотрит мне под ноги.
    – Не задержусь долго, – говорю в оправдание тому, что зашел в обуви.
    – И все же можно было снять обувь.
    Выхожу в коридор, разуваюсь и снова захожу – уже в носках.
    Она довольна. Она всегда меня воспитывала, сейчас – тоже.
    Сажусь в кресло с накинутым на него белым волосатым покрывалом, и смотрю вокруг.
    Тут ничто не изменилось. Даже фарфоровые фигурки животных на невысоком шкафу стоят в том же порядке, который помню с детства. В воздухе царит покой и сонный полумрак. Будто все здесь находится вне времени. Нет той невидимой пыли, которую проходящие годы поднимают и наносят на предметы и лица людей. Мать тоже выглядит, как много лет назад.
    Она поправляет кашемировый платок на плечах.
    – Телевизор работает? – спрашиваю.
    – Работает.
    Значит, ничто не изменилось.
    – Скажи, как там у вас? – спрашивает она.
    – Хорошо.
    – А точнее?.
    – Справляемся кое-как вдвоем.
    – Вдвоем?
    Мать удивлена.
    – С Мариелой мы расстались.
    – Она тебе не подходила.
    – Подходила, – начинаю злиться. – Но не подходила ему!
    Одна из бровей матери незаметно приподнимается.
    – Значит, она ему не понравилась.
    Не понравилась.
    Мое признание  доставляет ей удовольствие.
    – От подрос хотя бы немного?
    – Подрастает хорошо. И все меньше похож на жену. На бывшую жену, – уточняю я.
    Мать машинально поправляет шаль.
    – То, что с ней произошло, было так внезапно.
    – Да. Все так считают. Даже я сам еще не могу поверить, что случилось.
    – Он как все воспринял?
    Никак.
    – Знает?
    – Знает. Но не знаю, что он знает о смерти. Я с ним разговаривал. Кажется, у него какое-то свое понимание. Впрочем, не знаю. Для него смерть – нечто иное. Иногда может его ужаснуть, а иногда он просто ее не замечает.
    – Хочешь сказать, что ее смерти он не заметил?
    – Вроде того. Мне кажется, что он боялся ее, и теперь освободился от страха и успокоился. Возможно, что ему эта смерть принесла облегчение. Не знаю. Знаю только, что он действительно боялся ее и пытался ей понравиться. Вроде защитной реакции. Поэтому он был так похож на нее. А теперь меняется перед глазами. Его лица не узнать, думаю, что ты его не узнаешь.
    Мать смотрит на меня с подозрением.
    – И на кого он теперь похож?
    – Ни на кого. Начинает походить на самого себя.
    – Выдумываешь.
    – Нет. Это правда! Ее черты  стираются с его лица. Я каждое утро замечаю, что какая-нибудь ее черта выцвела или совсем исчезла. Он просто знает, что уже не приходится ей нравиться. И он спокоен!
    А иначе? – спрашивает она.
    – У него все в порядке, – говорю. – Действительно есть кое-что, в чем он отстает от остальных детей. Например, никак не могу заставить его выучить наизусть то ли песню, то ли стихи. Сколько я ни повторяю, ничего не получается. Он сидит, стоит смирно, но я не уверен, что он меня слышит. Просто отключается! С большим трудом пишет правой рукой, не проявляет интереса к играм, в какие играют дети в его возрасте. И я просто оставил его делать то, что он может, и что ему нравится.
    Мать подбирает губы.
    – Знаю, ты скажешь, что так нельзя воспитывать, что так вредно, – опережаю я ее.
    – Очень!
    – Он прекрасно рисует и очень хорошо пишет левой рукой.
    – И когда вырастет, не сможет держать даже ложку в правой руке.
    – И что помешает ему хлебать окрошку левой? – недоумеваю я.
    – Мне жалко этого ребенка, – говорит мать. – Есть такие дома для детей, как он, ты не думаешь, что будет лучше, если...
    – Нет! Не думаю!
    – Не надо кричать!
    – Он мой сын и будет жить со мной, вне зависимости от того, какие дни нас ожидают!
    Она пожимает плечами.
    – Тебе решать, – говорит она.
    Она говорила то же самое и когда-то, когда просто не находила другого аргумента, и этой репликой ей удавалось отравить даже немногочисленные мгновения удовлетворения, когда я оказывался прав.
    – Почему ты смеешься? – смотрит она на меня с подозрением.
    – Не знаю, – признаюсь.
    Она вздыхает.
    – Мне бы хотелось...

    – Мне тоже! – соглашаюсь я с ней.
21.
    Я стою у окна и смотрю, как в темноте идет дождь.
    Теперь климат не такой. Не как прежде. Времена года перепутались. Нет того жаркого лета или долгой сухой осени. Теперь порой летние дни –  холодные и противно дождливые, а осенняя погода –  непредсказуема. Зимой нет снега или выпадает только на удивление детям. Я помню, какие зимы бывали прежде. Тогда падал пушистый хороший снег и медленно заваливал мир. Да и мир был столь велик, сколь великим был наш двор. Спустя годы, вернувшись в старый двор, уцелевший чудом, я увидел его крохотным и невзрачным. Тутовое дерево, на которое мы лазали и которое в памяти моей было гигантским, теперь ссутулилось и застыло меж панельных домов. Все походило на глупую миниатюру некогда прекрасного и волшебного воспоминания. Плохо то, что оно меня тронуло. А может, мне просто стало жалко двора, дерева, воспоминаний, которые вдруг уменьшились. Все на этом свете стареет и все уменьшается. И люди, и предметы, и само пространство. Самой верной приметой тому, что пространство стареет, является то, что оно начинает уменьшаться. И уменьшается до тех пор, пока исчезнет. Возможно, что двор все еще существует, но там теперь другие дома, другие садики –  просто другое пространство, которое другим детям кажется большим. До тех пор, пока они повзрослеют и начнут стариться. Тогда их двор начнет уменьшаться. Люди обманывают себя, думая, что пространство вечно. Оно старится, уменьшается и умирает. И когда человек умирает, его пространство тоже умирает.
    Телефон звонит. Беру трубку и  узнаю картавый голос Петра.
    – Привет! – говорю я.
    – Хочу повидаться с тобой.
    – Давай, спускайся ко мне..
    – А это удобно?
    – Я один. Кирилл спит, а я собираюсь смотреть баскетбол.
    – Тогда спущусь, –  соглашается он.
    Я отпираю входную дверь и быстренько убираю разбросанные вещи. Через минуту слышу, что дверь закрывается, и он заглядывает.
    – Заходи! – приглашаю его я.
    Достаю рюмки и бутылку водки.
    – Ты не против, если выпьем и посмотрим баскетбол?
    – Давай. Маргарита смотрит кино по второму, –  говорит Петр и усаживается. – Все не можем договориться!
    – Можешь заходить в любое время.
    – Неудобно как-то.
    – Твое здоровье! – говорю я. – Удобно.
    Пригубив, он задумывается над моими словами.
    – Как Пиф? – интересуюсь я.
    – Ну... мы решили все таки! – коротко отвечает он, взглянув на меня.
    – Значит, уложите ее на операцию?
    Он на секунду умолкает.
    – Знаешь, мне хотелось бы, чтобы она была совсем нормальным ребенком, –  признается он.
    – Понимаю... Ну, выпьем за то, чтобы все обошлось благополучно!
    От глотка он морщится.
    – Я пришел побеседовать о Кирилле, –  говорит, выпив немного воды.
    – Что о Кирилле? – спрашиваю настороженно.
    – Кстати, ты не можешь не знать это. В свои годы этот ребенок...
    Особенный, –  помогаю я ему.
    – Это не самое точное слово.
    – Но я его предпочитаю!
    – Можно сказать и так, –  задумчиво соглашается он. – Но учитывая его возраст и его развитие...
    – Давай не будем об этом, –  резко прерываю я его.
    – Это не может тебя не интересовать! – с недоумением взвизгивает его голос.
    – Интересует, –  отвечаю. – Но интересует только меня, если понимаешь, что я имею ввиду.
    – Конечно!
    Петр умолкает, но по его виду можно судить, что состояние Кирилла не дает ему покоя.
    – Я за ним наблюдал в последнее время и считаю, что все же надо что-то сделать!
    Я через силу пытаюсь улыбнуться.
    – Это моя забота. Единственное, что я могу сделать, это не отпускать его к Пиф, хотя это очень глубоко оскорбит его.
    Петр моргает в замешательстве.
    – Почему!?
    – Почему! – прикрикиваю я. – Потому, что он чертовски привязан к ней, и вам это очень хорошо известно.
    Он чуть склоняется, будто хочет лучше расслышать.
    – Нет! Я спрашиваю, почему ты не хочешь, чтобы они с Пиф дружили?
    – Потому, что тебе этого не хочется, – говорю, – но тебе неудобно сказать мне об этом.
    – Кому, ме? – делает круглые глаза Петр. – Как ты мог подумать?
    – Ты сам сказал!
    Он пялится на меня, и его щетинистые волосы торчат на лбу.
    – О чем речь, к черту? Я что-то не понимаю, –  он действительно ошарашен. – Пиф очень привязана к нему. Они целыми днями могут проводить вместе. Кирилл сидит, не шелохнувшись. Иногда я недоумеваю, как писает этот ребенок. Ты знаешь, я не видел, чтобы он ходил писать?
    – Он писает дома, – отвечаю холодно.
    Петр ухмыляется.
    – Не пойму, о чем они разговаривают. Целыми днями!
    – Они разговаривают? – спрашиваю.
    – А ты что, думаешь, делают в их возрасте?
    – Откуда мне знать?
    – Сидят и разговаривают! Позавчера я послушал. Кирилл что-то говорил, чего и сейчас не могу повторить, помню только, что мне стало смешно, но потом мне показалось, что была логика.
    – Было что?
    Логика.
    Глупости! – вставляю резко.
    Честно! Причем ей было интересно. Надо полагать, ему –  тоже. У него чертовски бредовое мышление и очень хорошая память.
    – У кого? – недоумеваю я.
    У Кирилла!
    – Ну, и?
    – Именно об этом я хотел с тобой поговорить. Сегодня, придя домой, я заметил, что компьютер включали.
    И мне стало неприятно.
    – Он что-нибудь трогал? – спрашиваю сдержанно.
    – Да. И ты знаешь, что он сделал? – его голос становится все тоньше.
    Я молчу.
    – Программу! – хлопает руками Петр.
    – Чего?
    – Очень элементарную, конечно, но все же  п р о г р а м м у! Понимаешь?
    Я не понимаю.
    – Кирилл иногда становился рядом со мной и наблюдал за моей работой, но я не обращал на него внимания потому, что он мне не мешал. Он стоял и смотрел. Я думал, что ему просто интересно, по правде говоря, я даже не замечал его, –  снижает голос Петр. – А, оказывается, он за мной следил!
    По рукам у меня начинают бегать мурашки.
    – Понимаешь? Следил за мной и учился!
    Его лицо начинает казаться мне каким-то увеличенным.
    – И сегодня, когда Маргарита забрала их из садика и оставила одних, чтобы сбегать в магазин, он включил компьютер и сделал программу.
    Я слышу его голос, но слова угадываю по движению губ.
    – Кто сделал программу? – спрашиваю.
    – Я же тебе говорю: Кирилл! – прикрикивает он.
    Я откидываюсь на спинку кресла и мне становится смешно.
    – Этого не может быть!
    – Я тоже так подумал. Решил, что Маргарита в чем-то копалась, но затем понял, что это он.
    Глупости! – Этого не может быть! – вставляю резко.
    – Почему?
    – Потому, что этого не может быть никогда!
    – Но почему же?!
    – Потому! – злюсь я. – Потому, что он не может вычислить дважды два, потому, что не может выучить "В лесу родилась елочка", понимаешь?
    Петр смеется.
    – Не-е-ет. Это не аргумент!.
    – Да! А то, что он умственно отсталый –  аргумент, да?
    Вдруг становится очень тихо.
    Я сам вздрагиваю от своего голоса.
    – Че-го?! – наконец спрашивает Петр.
    Его улыбка еще несколько секунд задерживается на лице, затем оно начинает меняться, как пластилиновая анимация, и искажается.
    – Господи, боже мой!
    На его лице изображается ужас.
    – К сожалению, это правда! – говорю я. – А она действительно ужасна.
    – И кто... сказал тебе м-м-м это... про него?
    – У Кирилла с самого детства очень плохая память, –  отвечаю. – Мы могли отдать его в какой-нибудь из тех домов, но жене удалось устроить его в нормальный детский сад к своей подруге. Теперь, когда я перевел его сюда, я поговорил с его учительницей и намекнулей , что он, особенный, а если учесть и стресс, который он недавно пережил...
    – Нет! – прерывает меня Петр. – Я спрашиваю, какой идиот убедил тебя, что он м-м-м... умственно отсталый?
    – Я же говорю, у него очень слабая память.
    – Но это неправда!.
    – Правда, – говорю.. – Я все еще помню, какой расстроенной была жена, когда позвонила мне тогда, и мы встретились. Он целых шесть месяцев не смог выучить наизусть "В лесу родилась елочка". Понимаешь? Ничто не в состоянии заставить его сосредоточиться. Его мысль просто парит в пространстве. Он часами может сидеть на одном месте и смотреть перед собой.
    – Но ты понимаешь, что он сделал программу!
    Глупости!
    – Нет, не глупости! Я же тебе говорю: я сначала подумал, что Маргарита что-то там рылась, но затем понял, что это он. Я вызвал и заставил его все повторить.
    Я качаю головой.
    – Он не может выучить "В лесу родилась елочка".
    – Далась тебе эта "Елочка"! – взрывается Петр.
    – Ведь ему же пять лет!
    И?! На кой черт ему эта чушь?
    – Ее все знают. Я тоже знаю!
    – Но ты нормальный!
    Улыбаюсь криво.
    – В том то и дело!
    Лицо Петра морщится брезгливо.
    – И ты думаешь, что это –  качество? Что быть нормальным –  это хорошее качество?
    Его глаза смотрят на меня в упор.
    – А ты разве не думаешь? – спрашиваю.
    Он не торопится с ответом.
    – Нет, – отвечает наконец. – Не думаю. И если ты гордишься тем, что ты нормальный, то меня эта мысль все чаще подавляет.
    С телевизора доносятся отрывки фраз и выделяются рельефно четко.
    – Ты не прав, – говорю устало. – Он даже левша!
    Петр откидывается на спинку кресла и некоторое время думает.
    – Знаешь, Никола, все мы чертовски разные люди. Даже не можешь себе представить, насколько мы разные. Каждый из нас – закодированная система, направленная бог весть куда. А ты хочешь, чтобы твоя полностью совпадала с остальными. Гордишься тем, что знаешь "В лесу родилась елочка", и с этого отсчитываешь ноль. Но почему ты думаешь, что у других ноль –  не какой-нибудь более высокой степени?
    Я смотрю на него с подозрительностью.
    – Тебе понадобился бы хотя бы год, чтобы придумать более-менее простую программу. Я даже не уверен, что ты справился бы лучше. Почему не можешь представить себе, что для него –  это нулевая точка?
    Я молчу.
    Невероятно! – медленно говорит он. – Как ты можешь жить с такой мыслью о своем сыне!
    Он приподнимает руку к рюмке, но отказывается.
    – Кстати... я пришел попросить тебя, чтобы до операции Пиф Кирилл бывал днем у нас. Маргарита вышла в отпуск и будет заниматься с обоими. Пиф будет чувствовать себя лучше, если он будет рядом, а я буду обучать его компьютеру. Ты не против? – его голос звучит отчужденно. Как к человеку, предавшему своего сына.
    Я качаю головой.
    Он приподнимается с места.
    – Не будем смотреть баскетбол? – спрашиваю.
    – О, нет!. Нет! Я не за этим пришел. Только по поводу Кирилла!
    Я провожаю его и после молчаливого кивка, в котором каждый из нас пытается избежать встречного взгляда, захожу в комнату Кирилла и сажусь рядом с ним на кровать.
    Его лицо светится в темноте.
    Я давно заметил, что есть люди, которые светятся. Не то, что красивы или что в них есть что-то особенное. Нет, они просто светятся, и остальные кружатся вокруг них, как мотыльки. Их свет привлекает, и не может быть иначе, раз мир темный. Иногда, однако, они гаснут, и тогда вокруг становится темно, и люди-мотыльки разбегаются, но затем совершенно неожиданно они снова вспыхивают, и мотыльки тут же появляются из темноты. Я не знаю, почему эти люди так гаснут. Возможно, в какой-то момент у них внутри что-то перегорает, и тогда их организм берется исправить неполадки. А может, никаких неполадок и нет! Может, они просто сигналят кому-то в темноте?
    Лицо Кирилла светится.
    Знаешь, одуванчик! Может, это действительно беда –  что все мы стремимся быть нормальными? Что еще с детства нас воспитывают быть такими, а мы в свою очередь также воспитываем своих детей –  быть нормальными. Знать то, что знаем мы, уметь то, что умеем мы, а на самом деле, если подумать, –  не уметь того, чего мы не умеем. Лично я не против, чтобы ты отличался от меня. Кажется, я даже тебе об этом говорил. И чем более разным ты становишься, тем больше я тебя люблю. Может, ты из тех людей, которые то загораются, то потухают. Кому ты сигналишь? Не могу тебя понять. Но я –  из числа людей-мотыльков, эти сигналы нам непонятны, мы просто пользуемся мгновениями света. Когда ты светишься, как сейчас, мне хорошо, но когда свет потухает, я пугаюсь просто потому, что в темноте нас подстерегают страхи. Но тебе нечего бояться! Я не всегда буду понимать тебя, возможно, что наши "нулевые" точки действительно разные, но главное то, что я не буду тебе мешать. Люди-мотыльки не могут мешать, они так устроены. Я это знаю по себе.
    Дождь продолжает лить в темноте.

22.
    Я разогреваю готовые шницели, и пока режу салат, напеваю. Телевизор работает и сигнал к передаче "Спокойной ночи, малыши!" заставляет меня оглянуться.
    Я заглядываю в комнату, но Кирилла там нет. Осторожно заглядываю в ванную, но она пуста. Вдруг сердце у меня начинает колотиться. Бегу на балкон и даже нагибаюсь через поручни. На улице еще светло и у подъезда играют дети. Я стою несколько минут в недоумении. Не мог же он пропасть!
    Я прохожу через комнату и вдруг слышу шум, подобный порханию ночной бабочки. Я останавливаюсь. Дверь кладовки приоткрыта и оттуда доносится шепот. Я подхожу на цыпочках и вдруг слышу:
    Не умирай! Прошу тебя, не умирай!...
    Да, сегодня Пиф ложится на операцию!
    Шепот переходит в мурлыканье. Господи, значит он не забыл про те часы, когда стоял в темной кладовке детского сада!
    Я прикрываю глаза, чтобы темнота отделила меня от окружающего мира и чтобы я смог более ощутимо пережить свое желание убить ту рыжую суку. Достать ее из могилы и убить! Желания рождаются, когда вокруг светло, но подпитывает их темнота, и в ней они разрастаются, и только в ней можно насладиться ими.
    Представившаяся картина выжимает часть моего напряжения, и я открываю глаза. Мир остается все тем же. С телевизора на кухне доносятся голоса, а часы у меня над головой отсеивают время. Я заслушиваюсь, но из кладовки уже не слышен никакой звук. Чуть приоткрываю дверь.
    Кирилл свернулся в углу и спит.
    Я наклоняюсь и, стараясь не разбудить его, беру на руки. Через меня проходит ток. Отношу его к постели и осторожно раздеваю.
    Его лицо кажется умытым. В комнате стелется покой, освещаемый только зажженными фонарями на улице. Тихо прикрываю дверь. Выключаю телевизор, затем убираю со стола и достаю рацию. Надеваю наушники и долго слушаю, но не выхожу в эфир –  что-то сдерживает меня. Я продолжаю выглядывать из дупла и слушать настороженно. За пределами этой комнаты и кладовки вижу мир, который меня смущает, так как он не вмещается в мои представления. И я прячусь назад в темноту, ибо возня снаружи и тревожный запах движения, доносящийся из этого мира, пугает меня, но больше всего меня там пугает отсутствие закрытых пространств. Когда-то комната и кладовка угнетали меня своими размерами, но через некоторое время я привык к покою, который они мне предложили взамен. И все же есть что-то будоражущее в том незнакомом запахе движения, доносящегося снаружи, и я выглядываю со все большим нетерпением.
    Рука сообщает мой код.
    Не надеюсь быть замеченным среди того движения, но я молюсь, чтобы мой голос достиг кого-нибудь, кто сейчас сидит одиноко в темноте и выглядывает наружу.



23.
    Я быстренько бреюсь и заглядываю в комнату.
     – Давай, малыш, пора вставать!
    Кирилл продолжает спать.
    Включаю радио, и мелодия "Петушок" врывается и начинает метаться между стен.
    – Давай, петушок! Опоздаем в детский сад! – говорю я и сажусь рядом. – Ты вчера уснул в восемь, давай, вставай! – я приподнимаю его.
    Его голова опускается.
    – Что с тобой, тебе плохо?
    Кирилл не отвечает. Только теперь замечаю, что губы у него бледные, а носик стал острым. Я трясу его и он чуть открывает глаза.
    Смотрит, но непонятно, куда.
    Скажи, что с тобой? – спрашиваю испуганно.
    Его глаза снова закрываются.
    Во мне расползается какой-то страх, который скапливается в желудке. Я наклоняюсь и касаюсь губами его лба, но не чувствую температуры.
    – Давай, малыш, скажи, где больно? Тебе больно, да?
    Он продолжает лежать все так же странно вяло и еле дышать.
    Ком у меня в желудке переворачивается, и я весь наэлектризован. Задумываюсь на несколько мгновений, затем бегу к телефону и набираю домашний номер Захари. После четвертого сигнала берут трубку.
    Сирма, это Никола, –  говорю, узнав голос его жены. – Кириллу плохо!
    На что жалуется?
    – Ни на что не жалуется. Кажется, он ничего не слышит и не видит.
    Она умолкает.
    – Сирма, ты меня слышишь?
    Напомни мне свой адрес и сделай кофе покрепче, я сейчас приеду!
    Бегу обратно к кровати. Кирилл продолжает лежать все также.
    Наклоняюсь, чтобы уловить его дыхание.
    Укутываю и иду на кухню. Быстро завариваю кофе и снова усаживаюсь рядом с ним. Его лицо настолько бледно, что страх у меня в желудки не перестает порхать. В дверь звонят, и я бегу открыть.
    – Что с ним? – спрашиваю, когда Сирма снимает стетоскоп и укутывает его.
    Он спит, –  отвечает она и смотрит на меня с недоумением.
    – Что?
    Она отправляется на кухню.
    Но он заснул вчера вечером еще до передачи "Спокойной ночи, малыши!" Прошло уже тринадцать часов! – говорю я.
    – Вчера что-нибудь произошло? – спрашивает она, и держа чашку обеими руками, будто хочет согреть их, выпивает глоток кофе.
    У нее  тонкие и прозрачные пальцы, а зеленые глаза, окаймленные густыми ресницами, смотрят куда-то за пределы этой комнаты.
    Я молчу.
    Что-то должно было произойти! – не унимается она.
    Я смущенно качаю головой.
    – Понятия не имею. Ничего не произошло.
    Он, должно быть, что-то пережил. До такого состояния может довести какое-нибудь сильное переживание. Страх, радость...
    Я чувствую себя, как в чужом сне.
    Она достает сигарету и предлагает мне.
    Закури и успокойся!
    Вчера вечером я нашел его в кладовке, – говорю. – Он дружит с одной девочкой из нашего дома. Она вчера легла на операцию. Насколько мне известно, операция довольно сложная. Что-то в тазобедренных суставах, она до недавнего времени ходила вперевалку.
    Кирилл знал, что операция назначена именно на вчера?
    Я качаю головой.
    Не припомню, нет. Да! То есть, знал! Но днем у него все было в порядке, по меньшей мере до вечера, когда я нашел его свернувшимся в кладовке.
    Возможно, что он очень волновался за девочку? – спрашивает Сирма, и ее от природы накрашенные глаза смотрят на меня в упор.
    Вдруг я догадываюсь.
    Видимо, это так. Да, именно так, –  восклицаю я. – Ведь он молился! Я слышал, как он молился: "Не умирай! Прошу тебя, не умирай!
    Сирма подпирает голову рукой, и ее кожа морщится. Она затягивается сигаретой, и ее небольшое лицо  искажается.
    Значит, он очень боялся!
    Я продолжаю чувствовать себя, как не в своем сне.
    Не думаю, что это был именно страх, –  говорю. – Скорее всего был гнев, отчаяние или крайнее возбуждение. Когда я открыл дверь кладовки, его лицо светилось.
    Сирма смотрит на меня, и ее взгляд зорко следит за чем-то во мне самом.
    Он –  светловолосый, и лицо у него белое, – говорю, – и, может такое впечатление складывается из-за этого, но теперь, припоминая все это, во мне все больше утверждается убежденность, что он и вправду светился Нет, не смейся!
    Она даже не улыбается. Ее взгляд продолжает меня изучать.
    Я не раз такое замечал, но вчера вечером будто я чего-то недоглядел или, вернее, оно осталась на втором плане, так как когда я его взял на руки, по мне прошелся ток. И в другой раз он бывал наэлектризованным. Я не знаю, понятно ли я выражаюсь, но вчера вечером он кажется был наэлектризован до крайнего предела и весь светился.
    Захожу в комнату.
    Как долго он продолжит спать?
    – Не думаю, что это будет очень долго, –  отвечает она.
    По-твоему это нормально? – спрашиваю нервно.
    А ты думаешь, что страх –  это нормально? – спрашивает она.
    Не-е-ет, не думаю, что речь идет об этом, –  отвечаю. – Он не боялся! Никогда не боялся. В нем есть что-то, что помогает ему одолеть страх, темноту, все. Это было чертовским желанием, если можешь меня понять!
    И ты думаешь, что такое желание –  нормальное, да?
    – Не знаю, – отвечаю устало.
    Ты знаешь, как прошла операция?
    Я качаю головой.
    В какой больнице находится девочка?
    В Медицинской академии.
    Сирма приподнимается с места.
    Не надо меня провожать! Если что, позвони мне по этому номеру, –  она записывает его на газете, оставленной на столе. – Днем я зайду снова. Думаю, что до тех пор он проснется.
    Я остаюсь один.
    Механически мою и убираю посуду, затем сажусь рядом с Кириллм.
    Он продолжает спать.
    Хочу, чтобы ты поспал, одуванчик, но лишь столько, сколько нужно, чтобы набраться силенок. Не больше! Затем хочу, чтобы ты проснулся, так как у нас с тобой много дел. Сначала надо выучить всю азбуку и всю таблицу умножения. Понимаешь, надо! Я сам не очень уверен, что это самый рациональный способ общения между людьми, мне все кажется, что это чертовски первобытно, что когда-то люди знали и другой способ вступать в связь между собой, но забыли о нем. Знаешь, порой у меня мелькает мысль, что человек придумал азбуку тогда, когда стал забывать, что это –  дерево, дающее плоды, что это –  солнце, на которое опасно долго смотреть. Что-то в человеческой голове разрушилось, а может быть, мутировало. Тогда рожденный уже не мог знать все, что знали его родители до этого момента, и кроха должен был начинать с нуля. Но мне все кажется, что не всегда было так, как теперь –  каждому рожденному начинать с нуля. Все кажется, что были иные времена, когда рожденные начинали с того, чего достигли их родители. Тогда рожденный знал все, что знал его отец о мире, и он буквально продолжал по его пути. Понимаешь, если бы память сохранялась и унаследовалась, можно было бы обойтись без азбуки. Все об истории предметов и мира не хранилось бы в огромных библиотеках, как сейчас, а здесь, в мозгу, он был бы библиотекой об истории рода и знания. И встречаясь, люди только обменивались бы информацией, уточняли бы, и никому не приходилось бы писать книги об истории предметов и мира, ибо информация хранилась бы в клетках мозга и передавалась бы по наследству. Мне все кажется, что так-то оно и было! Но в какой-то момент какая-то генетическая эпидемия обрушилась на человечество и стала поедать и рушить его информационные библиотеки. Интересно, что люди тогда испытывали? Одно несомненно: они направили свои знания на войну с этим крохотным нечто, что рушило их информационные банки, а когда поняли, что теряют эту войну, это, наверное, было ужасно. Они знали, что наступит время, когда каждому рожденному придется узнавать мир самому. Начинать с начала. Первым делом они сохранили свои знания в огромных сейфах где-то в пространстве и времени с тем, чтобы вновь пришедшие смогли их когда-нибудь обнаружить. Затем стали искать способ справиться с нагрянувшей бедой. Тогда какой-нибудь ребенок первым начертил знаки, означавшие звуки, слова и мысли. Наверное, это показалось им очень нелепым решением, но когда нет надежды, даже самые нелепые предложения нельзя отвергать. И самое нелепое предложение уцелело и оказалось рациональным, хотя бы на длительный период времени, период, в котором находимся мы. А в начале этого периода, когда человек все еще с неумением подыскивал фигуральный образ звуков, слов и мыслей, он стал рисовать. Тогда возникло искусство. Никто не может объяснить, что такое –  искусство, и почему оно существует, но мне кажется, что оно –  та лестница, по которой мы доберемся до тех информационных сейфов, содержащих закодированные знания.
    Я перевожу глаза и встречаю взгляд Кирилла. Сок времени медленно растекается на "до" и "после", и я улыбаюсь, почувствовав биение своего сердца "сейчас".
    – Привет, одуванчик! – мой голос выходит глухим и сдавленным.
    Его взгляд направлен на меня оттуда, где есть только "сейчас", и может, поэтому его глаза кажутся золотистыми.
    Ты спал очень долго, и я немного испугался, –  говорю. – Кушать будешь?
    – Да, отвечает он движением губ.
    Я касаюсь его личика и рук, и этот жест выравнивает время между нами.
    Прошу тебя, не засыпай, если заснешь, я снова испугаюсь. Я сейчас приготовлю тебе что-нибудь поесть, ты только не засыпай! Не будешь, да?
    Он качает головой.
    На кухне я быстро приготавливаю бульон, время от времени заглядывая и к нему в комнату.
    Не будешь засыпать снова, да, одуванчик?!
    Он смотрит на меня золотистыми глазами.
    Я наливаю бульон в миску и перемешиваю его, чтобы скорее остыл.
    Ты знаешь, –  присаживаюсь я к нему, –  пока ты спал, я рассказал тебе сказку про светящихся людей. Видишь ли, жили-были когда-то светящиеся люди. Как-то раз они встретили угрозу. Люди питались угрозами, но эта была настолько мелкой угрозой, что не могла насытить их утонченные чувства, поэтому они обошли ее без внимания. Стресс наступил, когда родился первый ребенок, в котором эта угроза сожрала некоторые из нитей их наследственной памяти. Ребенок не знал "Главного закона распределения плотности эмоций во времени и пространстве". Затем родились и другие дети, некоторые не могли слышать звуков, что доносятся с конца галактики, другие не могли видеть ядра звезд, третьи не умели передавать свои мысли на ближайшую планету. Тогда светящиеся люди поняли, что наступит день, когда родители станут водить своих детей, как слепых щенят, будут показывать им цвета, запахи и предметы и будут объяснять им их смысл и предназначение, а дети будут видеть на расстоянии лишь в несколько сотен метров, причем не очень четко, не будут слышать мыслей даже своих друзей, и поэтому будут произносить слова. Их дети не смогут общаться с предметами и для того, чтобы выпить глоток воды, им придется вставать и брать графин, вместо того, чтобы он к ним подходил. И все из-за того, что светящиеся люди не предусмотрели, что мелкие угрозы когда-нибудь могут оказаться большими, и что кроме еды, угрозы могут быть еще и ядом! А самое главное то, что они пропустили закодировать в своих генах право страха.
    Взгляд Кирилла отодвигается за мое плечо, и я поворачиваюсь.
    Сирма стоит за моей спиной и слушает меня.
    Он проснулся! – говорю я.
    Ее взгляд кажется особым.

    Что-то начинает жужжать в воздухе –  ощущение, что все это уже происходило или произойдет.


24.
    Петр выносит на террасу столик и два складных стула.
    Здесь нам будет лучше, –  говорит он уже не очень внятно.
    Приносит бутылку и наливает в рюмки.
    За причудливыми глыбами домов напротив вижу огни пригородного жилого комплекса.
    Знаешь, –  говорю, –  сейчас я чувствую себя пришельцем с другой планеты. Знаю, что там напротив живут люди, я сам знаю некоторых из них, и все же смотрю на эти огни глазами чужака. В огнях всегда есть что-то смущающее.
    Напротив зажигаются новые огни.
    Теперь мир выглядит так, а завтра днем будет совершенно иным. Будто существуют два разных мира. Тебе не кажется?
    Петр не отвечает.
    Я отворачиваюсь от него. Он задумчиво выпивает глоток.
    Действительно странно! – отвечает через минуту и смотрит в ночь.
    По теням на его лице можно догадаться, что он думает о другом. О чем я не хочу думать.
    Есть много странного и непостижимого в этом мире, оно нас смущает и тревожит. Почему тревожит?
    Говоришь, он заснул еще до восьми вечера и проснулся на следующий день часам к двум дня, да? – его голос звучит глухо.
    Киваю.
    Операция Пиф началась в восемь утра, а к восьми вечера ее состояние ухудшилось. Его удалось стабилизировать. На следующий день часам к двум дня угроза уже прошла.
    В то же самое время Кирилл проснулся, – смотрю я на огни.
    Это из-за тишины мой голос кажется странными.
    Оба заснули в одно и то же время и шестнадцать часов спустя проснулись. Они очень привязаны друг к другу, но все это очень странно, правда?
    В его словах есть что-то, от чего я холодею. Надо же, как действуют слова!
    Знаешь, – говорю, – мне кажется, что те люди не умели бояться, а человек должен быть замешан немного на страхе, но лишь настолько, насколько нужно, чтобы быть начеку, не больше, ибо угрозы должны оставаться едой для людей.
    Высоко у нас над головами мерцает спутник.
    Те вообще не боялись, – замечаю я. – И поскольку не боялись, они постоянно светились. А бывают минуты, когда надо спрятаться в темноте и думать. Свет отвлекает. Поэтому они и умерли, потому, что не боялись и постоянно светились.
    Я наливаю себе в рюмку
     Не понимаю тебя! – отзывается Петр.
    Выпиваю глоток.
    Я тоже сам себя не понимаю, –  отвечаю я и смотрю на него. – А ты все-таки уверен, что мы из этого города, что светится вокруг? – спрашиваю.
    Два глаза настороженно следят за мной с подозрительностью и любопытством и изучают меня.
    Не знаю, – глухо отвечает тот, кто может быть –  Петр. – Но согласись все-таки, что все это с Пиф и Кириллом очень странно!
    Действительно странно. И настораживает меня.

25.
    Кирилл спит, а с фонарей на улице через открытое окно проникает свет, озаряющий его лицо. Мой взгляд задерживается на нем.
    Мне все же кажется, что он светится. И возможно, что те люди не выдумка, что они и вправду существовали. Они точно погибли, так как уничтожили в своих генах код страха. Однако, каким чудовищным абсурдом было бы, если кто-нибудь из нас решит оставить в коде человека лишь одно-единственное право, причем именно это – право страха! Тогда маятник ненадолго замрет, а затем и для нас время пойдет, но уже стремительно назад. Нет. Такому нельзя случиться. Угрозы  должны стать едой для людей. Ведь только таким образом нам удастся добраться до тех информационных сейфов.
    А ежусь, но не от холода. Откуда у меня в голове возникают такие мысли?
    В шатре ночи горит Орион –  созвездие, которе я знаю еще с детства. Стою, смотрю в небо, и в эту минуту мне кажется, что я сам спустился со звезд. И будто мое ощущение имеет что-то общее с этим крохотным существом, что спит сейчас в комнате и так не похоже на меня.


                 
26.
    Каменные плиты кажутся беспричинно белыми и торчат, как знаки, о чем-то напоминающие, но я не могу их понять. Ибо я обитаю мир живых, а тут –  селение мертвых.
    Вокруг витает плотная пустота.
    Я никогда не мог воспринять смерть, как реальность. Порой она меня потрясала, проходя недалеко, порой я думал о ней, но как о чем-то, что может прийти к другим, но не и ко мне.
    Мне всегда кажется, что меня она обойдет.
    Некоторые боятся смерти. Например, Захари. Когда он думает о ней, он думает о "потом". Для него "потом" –  неизвестность. А неизвестность пугает. Для меня не существует потом. Хотя кажется чертовски глупо, что за тем нет ничего.
    Было бы неплохо, если бы было.
    Для верующих есть, и это придает смысл их жизни. Но я –  не верующий. Просто никто не приучил меня к вере. И школа, и общество, и в первую очередь мать внушили мне, что все зависит от меня самого. Должны были пройти годы, чтобы я смог понять, что как физические, так и законы жизни не зависят от меня. Что я только игрок, соблюдающий правила. А почему? Не знаю. Просто соблюдаю их! Иногда я жульничаю, но кажется, что даже мое жульничество входит в правила игры по имени Жизнь. Поэтому думаю, что каждый должен добросовестно сыграть свою партию сданных ему карт, встать и уйти. А то выиграет он или проиграет, зависит от карт, которые ему выпали, и от его способности разыграть их. И если в разыгрывании кое-что зависит от тебя, то в том, какие карты тебе выпадут –  не зависит. Ибо ты с ними родился, а общество и время, в которых ты живешь, или дают тебе чего-нибудь, или отнимают. Но карты в твоих руках бывают "от" и "до". Можешь проиграть, можешь разыграть как можно лучше, но не можешь сделать невозможного в игре по правилам. И сыграв партию, ты должен просто встать и уйти.
    Одна из могил –  совсем свежая, и я останавливаюсь ненадолго. С фотографии на меня смотрит парень, а в мраморе вырезано: "17 лет". Сожалею, братец! Ты сделал, все, на что был способен, но слишком мало зависело от тебя!
    Ни рождение, ни смерть не зависят от нас. Если бы они зависели от наших желаний, мы бы выбрали время родиться, а также время умереть, если вообще бы решили умереть! А раз рождение и смерть не зависят от тебя, от твоего желания, то что же является "всем тем", что зависит от тебя, особенно если, как у тебя, братец, интервал составляет семнадцать лет? Тебя отправили в детский сад, которого ты не выбирал, затем ты пошел в школу, в которой вероятнее всего нашлось место, и то, что больше всего зависело от тебя, было сказать "да" или "нет", когда тебе предлагали пирожок или булочку. Слишком мало зависело от твоих желаний. А если задуматься поглубже, может оказаться, что даже это "немногое" не зависело от тебя.
    Я продолжаю идти по аллее, и вдруг одна из фотографий меня останавливает. Мне знакома эта фотография. Ее делал я. Это было в первый год после свадьбы, и мы все еще любили друг друга –  по крайней мере мне так казалось. А люлибили ли на самом деле, не знаю.
    Добрый день, Станини! – говорю я.
    Ее взгляд устремлен куда-то на дерхушки деревьев. Я точно помню эту минуту. Мы шли по одной из старинных улиц города. Постой, сказал я и подбежал с фотоаппаратом. Она остановилась.
    Веточка самшита укоренилась в землю. Я кладу букет и присаживаюсь на небольшую каменную плиту в конце могилы.
    Я пришел! – говорю. – Не думал, что приду, но пришел!
    Она улыбается верхушкам деревьев.
    Я пришел сказать тебе, что наш сын пошел в школу!
    Некоторые из ветвей раскачиваются, и из-за их теней ее лицо на миг становится удивленным.
    Знаешь, Станини! Бывают минуты, когда прошлое отягощает тебя и держит в своей гравитации. Тогда ты кружишься в этой орбите, и любое усилие покинуть ее, причиняет тебе боль. Иногда можно рухнуть в свое прошлое и утонуть в нем. Но большинству людей удается вырваться из своего прошлого. Мы с Кириллом вырвались! Странное ощущение –  быть свободным. Но такое может почувствовать лишь тот, кто не был свободн,м. Думаю, что именно это –  мгновения и пора счастья, когда связь с центробежными силами наконец-то прервалась! И ты чувствуешь себя так, как, наверное, чувствует себя диск, вырвавшийся из рук дискобола. Я не знаю, какой окажется траектория нашего сына, но главное то, что он полетел. А я –  вместе с ним. Конец моему шлянию в толпе. У меня как и прежде нет веры, но зато есть Цель. Я сяду на трибуну болельщиком и взглядом, насколько способен, буду пособить его полету. Я чувствую себя и дискоболом, и тренером, и вместе с тем –  диском. Хотя на самом деле диск –  он. Понимаешь, я снова среди публики, но кое-что уже изменилось.
    Станини, иногда я не могу понять, как он жил в том доме, где опасался сказать что-нибудь не то, сделать что-нибудь не так, и где его единственным правом было право страха. Темнота давила на него, и в нем что-то уменьшалось, свертывалось, пока не достигло той плотности, которая превращает желания в реальность.
    Ты такое видела? Иногда его глаза становятся черными, иногда –  золотистыми. Я видел. Тогда его желания сбываются. Где-то в пространстве существует Стена желаний. Просто надо чего-нибудь захотеть так сильно, чтобы оно дошло до Стены, и тогда она толкнет его обратно, но уже в виде реальности.
    Не надо улыбаться, я знаю, что желанию могут убивать, но важнее то, что они могут задержать жизнь.
    Станини, наш сын вышел из темной кладовки, а мир снаружи совсем иной. Порой он может показаться кладовкой, но тогда в нем появляется то страшно плотное нечто, рожденное страхом.
    Знаешь, мечты –  это цветные отражения на холсте времени, в то время как желанию обладают массой, и лишь большая масса может привлечь их и превратить в реальность. Просто эта масса должна быть в тебе. А у меня ее нет, и у большинства людей ее нет. Но нас не запирали в темной кладовке с крысами.
    Ее лицо холодно смотрит на меня.
    Я встаю.
     Не буду больше тебя беспокоить! Буду рад, если и ты не будешь приходить в мои сны. Так будет честно для обеих сторон.
    Выражение ее лица никак не меняется. Я поворачиваюсь и ухожу.

    Ветви деревьев бросают на землю зыбкие тени. Над перегретым асфальтом дрожит марево, а в воздухе разносится дуновение чего-то, что обязательно произойдет.

                                                                        + + +